Фрэнк Йерби - Сатанинский смех
У Ламона оказалось достаточно времени, чтобы обнять своего защитника, прежде чем его самого увели.
– Вы умрете за это, – прошептал он в благоговейном ужасе. – Теперь я знаю, что Бог все еще награждает людей мужеством.
Они гильотинировали Жюльена Ламона, бывшего маркиза де Сен-Гравер, на следующий день в девять часов. Жан не пошел смотреть на эту казнь. Он остался дома, спокойно ожидая звука шагов на лестнице.
Однако Николь ла Муат отправилась туда и впервые увидела казнь.
Она не дрогнула и не отвернулась. Она все слышала и видела. И что-то в лице Жюльена ее взволновало, что-то в цвете крови…
У нее перед глазами стояла какая-то пелена. Она слышала хриплые голоса каналий, звучащие дважды – здесь, теперь, в данный момент, а с другой стороны, те же голоса доносились из какого-то еще места, отдаленного, из какого-то еще времени, другого; ее грубо толкали, от этих прикосновений у нее по телу ползли мурашки, не от этих, сиюминутных, а от других прикосновений, ударов, ругани – все это было давно и накладывалось на сегодняшнее. Она пробиралась сквозь толпу в сумеречном состоянии, слыша их крики, ругань и голос: “Жан! Мармо! Где вы? Дети мои, где вы?”
Жюльен стоял на помосте, ожидая, когда его привяжут к доске. Он посмотрел в ее сторону, и она услышала, как кто-то кричал: “Жюльен! Ведь это Жюльен! Почему ты не в Австрии? О, Жюльен, Жюльен… дети, они убивают детей!”
И тут в мертвой тишине, когда Самсон привязывал его к доске, она поняла, что это ее собственный голос.
– Это Жюльен, – шептала она, – Жюльен, мой муж… мой добрый, храбрый, галантный муж, которого я никогда не любила. Они убивают его. Они убили моих детей. Они убили Мари, думая, что это я, потому что мы поменялись платьями. И я… я забыла. Потому что они такое творили со мной, что я забыла. Их было так много… и все они надругались надо мной… ужасно!
Нож гильотины упал. Она смотрела на это сухими глазами.
Кровь. Цвет крови. Как много крови… кто мог представить, что в таких маленьких телах так много крови? Мертвы. Мертв маленький Жан – маленький Жан, я его назвала так по имени единственного человека, которого я по-настоящему любила. Мармо мертва – моя маленькая синеглазая кукла. И Жан… Жанно… он тоже мертв?
Она медленно шла через толпу. Пелена уходила с ее глаз, поднималась дюйм за дюймом, и яркий свет ослеплял ее. Был мужчина по имени Клод, его уже нет. Я вышла за него замуж, хотя не должна была этого делать, потому что Жюльен был жив. Прости меня, Господи, за это. Здесь… здесь я в Париже. Я здесь уже давно. Я опять видела Жана. Я пыталась заставить его вновь полюбить меня, чтобы его тело любило меня… как это было той замечательной ночью в снегах…
Но он не захотел. Почему? Из-за этой девушки! Девушка, которая не видит, Флоретта, его жена. Он любит ее – не меня… О, Боже милостивый, о, святая, нежная, любящая Матерь Божья! Я одна – одна в этом городе убийц. Я была мертва, но теперь я опять жива, и это ужасно, потому что теперь я не буду жить…
Жан, Жанно! Ты восстал в трибунале и защищал Жюльена, вчера… или годы назад, когда это было, любимый? Ты обнажил свое тело, твое сильное прекрасное тело и показал им свои шрамы. Много, много шрамов, о, мой Жанно, как они должны были мучить тебя! Ты плакал, любимый, ты плакал? Нет, ты слишком храбр для этого, но достаточно ли ты храбр сейчас? Сумеешь ли ты умереть так, как умер Жюльен, когда они придут за тобой? Когда они придут за тобой! Святой Боже, ты ведь ради меня пошел на это. Чтобы спасти моего мужа, ты лишишься жизни!
Теперь она уже бежала, расталкивая толпу. Она добежала до его дома за три минуты до того, как подошла полиция Комитета общественной безопасности, чтобы арестовать его. Она была на лестничной площадке, задохнувшаяся от бега, когда они, грохоча сапогами, стали подниматься по ступенькам.
– Жан! – закричала она, и голос ее был высок, смертельно пронзителен. – Жан! Они идут – беги!
Он распахнул дверь и все увидел. Они поднялись до площадки, их пики были уже на уровне пола. И Николь ла Муат, не колеблясь, бросилась на острия этих пик, вбирая смерть в свои руки, как нежная любовница, и, сломав слабые перила, рухнула на rez-de-chaussee[71] пятью пролетами ниже.
Но троих из них она взяла с собой вниз.
Жан стоял, глядя вниз на эту разбросанную груду тел на дне лестничного колодца. Затем он крикнул через плечо:
– Флоретта, не выходи на площадку!
И очень спокойно вытянул руки, чтобы их могли связать.
18
В Консьержери было темно и сильно воняло. Обычные арестанты, мерзавцы, разбойники, люди, которые по ошибке решили убивать ради личных нужд, вместо того чтобы делать это во имя политических идей, были невероятно грязными. Они испражнялись на ту же солому, на которой спали, и потом валялись на ней. Они утратили всякое понятие о приличиях, о человечности. Они мучили политических заключенных из более зажиточных классов, стоя и наблюдая за ними, в то время как охранники срывали одежду с половых органов уже почти обнаженных женщин якобы под предлогом поиска оружия или ощупывали их тела под платьем под тем же официальным предлогом. Жан видел, как падали в обморок женщины, подвергавшиеся столь жестокому обхождению.
“Это должно кончиться, – думал он, – должно. Если они арестуют Флоретту, как арестовали мадам Демулен, молю Господа Бога обрушить свой гнев на их головы! Подвергли ли Люсьену таким испытаниям? В конце концов она спаслась от них, она выполнила свое желание: когда они выносили ее, она выглядела прекрасной и безмятежной…
А я – как я приму смерть? Надеюсь, мужественно, ибо не могу претендовать на то, что не заслужил смерти. Я помогал этой революции, и неважно, что она приняла столь чудовищные формы, столь непохожие на те, что я воображал. Я действовал из ревности, ненавидя ла Муата, потому что он был веселым и красивым… При всем моем стремлении к справедливости я никогда не понимал, что справедливость в делах людских чужестранка. Лучше было умереть со славой Вальми, Жемаппа, Ондешютте, чем вот так…
Но я сделал все, что мог. Пытался спасти монархию, всегда выступал на стороне милосердия, никого не убивал, кроме врагов своей страны.
Маленькая Флор, любовь моя, как ты? И как наш ребенок, который растет в твоем нежном теле и стучится у тебя под сердцем? Могу только молить Бога, чтобы он позаботился о тебе и этом плоде нашей любви, ибо теперь я должен покинуть тебя, моя сладкая, должен уйти в темноту, еще более беспросветную, чем та, в которой ты живешь…”
Он повернулся к другому арестанту, маленькому человечку, сидевшему с упавшей на грудь головой, находящемуся в состоянии полного отчаяния.
– Какой сегодня день? – спросил его Жан.
– Девятое термидора, – ответил маленький человечек.
“Девятое термидора, – стал подсчитывать Жан, – это значит двадцать седьмое июля, я здесь уже пять дней – с четвертого термидора, с двадцать второго июля. Почему они так тянут? Неужели у них такая большая очередь, что даже Фукье и Самсон не справляются? Пять дней с того дня, когда погибла Николь, пытаясь спасти меня… Я всегда был ее злым гением; до того как я вошел в ее жизнь, она жила в мире. Когда я помогал свергнуть систему, которая взрастила ее, я уже тем самым обрекал обеих на гибель. Единственная разница заключалась в том, что я знал Николь как личность, живую, дышащую, что я любил ее. И умерла она как личность, с отчаянной храбростью жертвуя своей жизнью ради моей, – а не как абстракция, не как символ, именуемый термином “аристократка”. Люди никогда не представляют собой абстракции, хотя мы так помечаем их, хотя мы проклинаем их под этими бессмысленными кличками, они все же умирают, как умер Жерве ла Муат, как человек, уходящий в бесконечное одиночество.
Я умру как предатель – дантонист; но это будут не простые слова, с которыми падают головы в корзину Самсона. Я уйду как уникальное создание, унося с собой свои мечты, убеждения, надежды, разочарования и глупости, отличные от того, что есть у других людей, и лучи солнца никогда не осветят такого же, как я, и это не имеет значения ни для кого, кроме меня.
Прошло пять дней, а Флоретта ни разу не навестила меня. Она больна, другого объяснения быть не может. Потому что в ее тоненьком теле нет ни унции трусости. Конечно, она больна, в ее положении любое волнение причиняет вред… Боже, огради ее, ее и нашего ребенка…”
Однако Жан был не прав. Флоретта не была больна. Она была просто занята. Уже через час после того, как они увели Жана, она отерла с глаз последние истерические слезы и села, сказав Марианне:
– Помоги мне одеться, у меня есть дела!
– Какие дела? – спросила Марианна.
Флоретта подняла свои невидящие глаза, ее рот казался жесткой линией, перечеркивающей лицо.
– Я должна спасти своего мужа, – сказала она. – Что может быть важнее?
– Но как? – спросила Марианна, и голос ее задрожал от ужаса.