Владимир Дружинин - Именем Ея Величества
— А поляки-то злы на Морица… Собаками затравить готовы.
— Говорил с Сангушкой [176]?
— На ефимки не клюёт пока. Может, подопрёт нужда, в карты он шибко режется.
— С другого бока щупал его?
— Щупал… Он бы рад, честь для фамилии высокая. Сомневается, сумеет ли помочь тебе.
Об этом — цифирные письма, которые посылались Ягужинскому в Варшаву. Сангушко получит завидного зятя — младшего Меншикова, если усердно послужит. О приданом за дочерью пусть голова не болит у пана, — лишь бы стреножил польское вмешательство, уступил инициативу русским. Ударить Морица, прижать баронов — авось выгорит дело…
— Покумекаем, Паша. Отобедаешь у меня.
Присмирел Пашка, дожив до седых волос. Понял, до чего был нелеп, когда плакался у гроба фатера. На кого ополчиться смел! Поумнел теперь, оставил дерзкие мечтания. Добывай, Пашка, Курляндию!
Август истекает, пахнет ранней осенью. Уже не за горами день, когда грянет благовест Успенского собора, созывая в хор все сорок сороков церквей Москвы. Там, по обычаю предков, на Петра Второго возложат корону и помажут елеем на царство. Опёка ещё продлится, но произойдёт таинство посвящения в монаршее достоинство. Молва твердит, что царь и вельможи в Петербург не возвратятся — столицей станет Первопрестольная.
Старолюбцы весьма этого чают. Москва — исконное средоточие всего русского, оплот православия. Боярские палаты, обнесённые плотными заборами, с прошлого века не тронуты. На воротах святые иконы, на теремах островерхих — резные коньки. Благолепие храмов с питерскими не сравнить — здесь соломинкой торчит петропавловский шпиль, там блещет куполами златоглавый Кремль. Царя в Петербурге воспитывают чужестранцы, совсем онемечат его, если не вызволить.
Разные толки среди русских людей — простолюдинов и господ. Петербург дорог новой знати, «учёной дружине», гвардии и тем, кому повезло здесь, — удачливому грамотею, коммерсанту, заводчику, мастеровому. Родной дом для десяти с лишним тысяч жителей. Гавань принимает в навигацию до пятисот купеческих кораблей. Неужто Петербургу быть пусту, как требовал того недоброй памяти царевич Алексей?
Спорят вельможи, стараясь прозреть будущее. Верховный совет заседает теперь в Летнем, под одной крышей с покоями царя. Светлейший обычно отсутствует — он у себя, ждёт доклада. Без него смелые раздаются речи.
— Петербург — это как часть тела, заражённая антоновым огнём, — заявил сгоряча Димитрий Голицын.
Отсечь её? Остерман деликатно, обиняками даёт понять — перенос столицы ослабит Россию, подорвёт её престиж.
— В Европе скажут, мы в ретираде… от реформ Великого Петра назад, в Азию.
Своё мнение прячет дипломат — вот-де к чему приведёт акция, судите сами.
Но Голицын далёк от того, чтобы обрекать Петербург на гибель. Красным словцом он зовёт оглядеться — ведь не всё, приносимое с Запада, полезно. Растекается яд безмозглого подражания. В Москве Димитрию Михайловичу видится та здоровая основа, на которой разовьётся, окрепнет новое государственное устройство — путём сочетания опыта русского и парламентов иностранных.
Обуздать самодержца — главная цель человека, помнящего звон Петровых ножниц, резавших боярские бороды. Не упустить бы шанс… Несомненно, и Остерман, воспитатель царя, питает те же надежды, только помалкивает. В молодые-то годы слыл республиканцем.
Почти все советники единодушны — не вправе монарх без согласия Верховного совета объявлять войну, мир, заключать договоры с чужими державами, вводить налоги, назначать себе преемника.
— Его величеству не до нас, — добродушно улыбался Голицын, поглядывая в открытое окно.
Крики мальчишек врывались из сада. Царь устроил на главной аллее состязание бегунов — по образцу древних.
— Дед его, помню… — продолжал боярин, впав в задумчивость. — Потешки… Потешки… Вдруг взял да и скинул Софью-правительницу.
— Энтот мал, — раздался скрипучий, старческий голос Апраксина. — Младенец ещё…
Канцлер Головкин скатал бумажный шарик, изучал его, держа на ладони, глухо молвил:
— А прыток… прыток…
Адмирал грузно ворочался в кресле, урчал по-медвежьему, свирепел.
— Царь в уста лобызает, псарь кнутом стегает.
Громко сказано. Но Апраксину нечего терять. Пускай нынешний правитель потвёрже Софьи стоит, большую военную силу имеет и рать шпионов, — адмирал не боится. Известно же, Меншиков предупредил об отставке.
Имя правителя если и произносят, то шёпотом. Передают за верное — в южной армии возмущение, персияне суют нашим солдатам обманные рубли. Выбиты по приказу Меншикова — и ведь помимо Монетного двора, секретно. Притянуть к ответу никто не смеет. Трусливы перед ним, безгласны… А деспот пуще наглеет — унижает почтенное общество, грубит, оскорбляет почтенных мужей, невзирая на сан и на седины.
Наболело у каждого.
Покои Петра Второго этажом выше, тайным советникам вход не заказан. Голицын после дебатов отсчитывает тростью деревянные ступени крутой голландской лестницы. Застанет отрока — побеседует ласково о том о сём, пристально вглядывается. Его величество приветлив, любезно показывает тетрадки.
— Экой тихоня… Неужто всегда такой?
Вопрос к воспитателю, наедине. Знает боярин — не везде. У Долгоруковых ух как боек!
— Юный Геракл, — говорит Остерман, любуясь с некоторым самодовольством.
С Остерманом не просто, ищи в словах подспудное значение. Редкий решится на откровенность. Голицын привык, сам вступает в игру намёков, недомолвок. Обоим очевидно — устранение Меншикова есть задача первостепенная. Светлейший князь — ярый укротитель самодержавия, о том и старался, однако лишь для того, чтобы высшую власть забрать себе. Деспот грозит застенком, Сибирью… Где храбрец, способный поразить его?
Приметил Голицын — царь уважает воспитателя, хоть тот и своеволен подчас, дерзок. Слышно, Остерман навлёк княжеский гнев, изруган был. И молчит об этом… Ох, как тянет спросить прямо — с кем же ты, Андрей Иваныч? Увернётся, скользок… Хуже того, — перепугается, выдаст.
Так, может, спасения живота ради изловчиться, согнать сего воспитателя руками светлейшего… А замена где? Нет, по всему судя, Остерман союзник. Сомнение — в том готов ли действовать.
Боярин советуется с Долгоруковым. Родовые распри на время потушены.
— Болтаем мы, Алексей Григорьич. Обвенчает Меншиков свою Машку с Петром. Восплачем тогда…
Отец Катерины — Машкиной соперницы — дёрнулся, атласные штаны окатил кофеем.
— Ирод проклятый… Болтаем, друг на дружку киваем. В кармане кукиш кажем супостату, а он пуще измывается. Остерман твой что? Пытал я его — человек в машкаре [177].
— И не снимет, — сказал Голицын строго. — Заставишь разве, Алексей Григорьич! Брось это… Таков он есть. Мы на него взираем, он на нас.
— Мы-то… Всей душой…
— Это ему и надо знать. Я считаю, догадывается.
Совета практического Голицын не получил, да особенно и не рассчитывал. Беседы с Остерманом длились. Боярин вынужден был терпеть запах мышей в его доме, дешёвое вино, грубый харч — залог здоровья, по воззрениям немца. На вопрос наводящий откликался как будто невпопад — дифирамбом питомцу. С жаром несвойственным…
— Юный Геракл поразил родительницу, когда, ещё будучи в колыбели, задушил двух змей.
— Одну бы прикончить.
Невольно слетело с языка. А на лице Остермана обозначилось нечто похожее на сочувственную улыбку.
Горохов докладывал исправно.
— Шатанье среди вельмож, батя. Апраксина желают.
Данилыч отмахивался.
— Ну их! Из ума выжил… Впрочем, ни на грош его не имел, ума-то. Дурак природный.
— Царя облепили… Ровно мухи вкруг мёда.
— То им первый плезир. Ещё что?
— Апраксин лает тебя.
— Сердит, да не силён — кому, брат?
— Насчёт монеты лопочут, которая в Персии. И будто ты голштинцев обсчитал.
— А, это? Плюнь, Горошек! Кто трудится, бремя несёт — в того и камни летят. Кто на боку лежит, тот чист и свят.
Поважнее проблемы есть. Летят с курьерами инструкции в Польшу князю Сангушко — магнат благоприятствует. В Ригу, Урбановичу, вполне преданному. Генералиссимус может пожаловать к нему в войско со дня на день. Сдаётся — курляндский узел разрубит сила военная.
Что ж… Сашке другую невесту…
Домашних князь ошеломил:
— С Елизаветой как мне быть? Любекский помер, кого же ей? Пруссия Брауншвейгского принца суёт, а по мне… Окрутим с Сашкой её, а, бабоньки?
Дарья охнула.
— Гневишь ты Бога.
К Блументросту толкнулись — нет ли снадобья какого для князя? На сей раз не гипохондрия, а напротив — крайняя ажитация, небывалый кураж. Спит по ночам плохо. Лейб-дохтур дал валериану, Дарья подмешала в еду, да, знать, мала порция. Княгиня ступает, затаив дыханье, на цыпочках, крестится, когда муж, диктуя секретарю, распаляется, да на весь дом: