Габриэль Маркес - Генерал в своем лабиринте
На попечении Хосе Паласиоса были еще две собаки, которые достались им как военная добыча в Альто-Перу. Это были красивые и смелые животные, служившие ночными сторожами, – они охраняли Дом правительства в Санта-Фе с того момента, когда в ночь покушения на его жизнь были зарезаны двое его товарищей. В нескончаемых переездах из Лимы в Кито, из Кито в Санта-Фе, из Санта-Фе в Каракас, и снова в Кито и Гуаякиль эти две собаки охраняли груз его каравана. В последнем переходе из Санта-Фе в Картахену они делали то же самое, хотя груз был не такой большой, как обычно, и к тому же охранялся солдатами.
Рассвет генерал встретил в плохом настроении в местечке Факататива, но настроение стало улучшаться по мере того, как они спускались с плато по тропинке, вьющейся по склону холма, и воздух теплел, а свет становился менее ярким. Много раз обеспокоенные его состоянием спутники предлагали ему отдохнуть, но он предпочитал продолжать путь до теплых земель, даже не останавливаясь, чтобы поесть. Он говорил, что вечером хорошо думается, и ехал без остановок много дней и ночей, часто меняя лошадей, чтобы не загнать их. У него были кривые ноги, как у всех, кто всю жизнь провел в седле, и походка человека, привыкшего спать сидя, а на заду образовалась грубая мозоль, похожая на кожаный ремень цирюльника, так что он вполне оправдывал почетное прозвище Железная Задница. С тех пор как началась Война за независимость, он проехал верхом восемнадцать тысяч лиг: два раза с лишним обогнул земной шар. Никто бы не смог опровергнуть рассказы о том, что он и спит в седле.
После полудня стало чувствоваться теплое дыхание, поднимавшееся из расщелин, и тогда они сделали привал в каком-то монастыре. Их приняла сама настоятельница, а несколько послушниц-индианок обнесли их свежеиспеченными марципановыми булочками и лепешками из комковатого, замешанного на кукурузной муке чуть забродившего теста. Увидев отряд солдат, потных и одетых без всяких знаков военного отличия, настоятельница сначала приняла за старшего из офицеров полковника Вильсона, возможно потому, что он был стройным и белокурым, а мундир его был украшен богаче других, и потому она занималась им одним, отличая его от других очень по-женски, что вызвало лукавые замечания.
Хосе Паласиос не упустил возможности для своего господина отдохнуть в тени монастырской сейбы и укрыл его шерстяным одеялом, чтобы он пропотел и его перестало лихорадить. И так он лежал там, без еды и без сна, слушая сквозь дрему креольские любовные песни, которые пели послушницы, а старшая монахиня аккомпанировала им на арфе. После чего одна из них обошла всех с тарелочкой для пожертвований на нужды миссии. Монахиня, игравшая на арфе, сказала ей: «У больного не проси». Но послушница не обратила на это внимания. Генерал, даже не глядя на нее, сказал с горькой улыбкой: «Я и сам готов просить милостыню, дитя мое». Вильсон отдал часть своих личных денег, и с такой щедростью, что заслужил дружескую шутку своего командира: «Вот теперь видите, сколько стоит слава, полковник?!» Позднее даже Вильсон выказывал удивление, что никто в миссии – и дальше, на всем пути – не узнавал человека, который был самым знаменитым в новых республиках. И для самого генерала это тоже было необычным.
– Я уже не я, – сказал он.
Следующую ночь они провели на старинной табачной фактории недалеко от селения Гуадуас, превращенной в постоялый двор для путников, которые ждали там их прибытия, чтобы воздать ему должную славу, а это ему было невыносимо. Дом был огромный и сумрачный, и само место навевало необъяснимую печаль из-за неуемной растительности и темно-бурой реки, которая, с грохотом рассыпаясь брызгами, обрывалась у банановых плантаций на жарких землях. Генерал знал эти места и в первый раз, когда оказался здесь, сказал: «Если бы я хотел устроить кому-нибудь коварную ловушку, я выбрал бы это место». Он всегда старался обходить стороной это место, хотя бы потому, что оно напоминало Берруэкос, зловещий горный массив по дороге из Кито, которого старались избегать даже самые отважные путешественники. Однажды он расположился лагерем в двух лигах отсюда, несмотря на возражения всех остальных, – это место нагоняло такую тоску, что невозможно было вынести. На этот раз, несмотря на усталость и лихорадку, здесь ему было лучше, чем в Гуадуасе, где пришлось бы выносить поток соболезнований своих случайных друзей, ждавших его на постоялом дворе.
Видя его в таком плачевном состоянии, хозяин постоялого двора послал за индейцем, жившим неподалеку, которому достаточно было понюхать потную одежду больного, чтобы исцелить его, независимо оттого, как далеко этот человек находился, – ему не обязательно было видеть его. Генерал посмеялся над доверчивостью хозяина и запретил всем, кто был с ним, вступать в какие бы то ни было контакты с индейцем-чудотворцем. Если он не верил во врачей, про которых говорил, что они наживаются на чужой боли, то еще меньше можно было ожидать, что он вверит свою судьбу какому-то захолустному спириту. И, чтобы доказать свое презрение к врачевателям и медицине, он пренебрег удобной спальней, которую приготовили для него, видя, как ему плохо, и повесил гамак на широкой открытой галерее, из-за ночного тумана рискуя еще больше своим здоровьем.
Он ничего не ел весь день, только утром выпил травяной настой, а если садился за стол, так только из учтивости к своим офицерам. Впрочем, он лучше других умел приноравливаться к суровостям походной жизни, будучи аскетом в отношении еды и питья; однако он любил и знал искусство приготовления вин и пищи, как утонченный европеец, и с первого своего путешествия по Европе перенял у французов привычку во время еды говорить о еде.
В тот вечер он выпил только полбокала красного вина и попробовал из любопытства жаркое из оленины, дабы убедиться, что хозяин и его офицеры говорят правду: мясо тает во рту и имеет привкус жасмина. За ужином он говорил мало и с не большим воодушевлением, чем те немногие слова, которые произнес за время путешествия, но все оценили его усилия подсластить малой толикой хороших манер горечь поражения в делах и тяготы болезней. Он не сказал ни слова о политике и не вспомнил ни об одной из тех неприятностей, какие случились в субботу, а ведь это был человек, который не мог пересилить в себе отвращение и досаду к чему-то неприятному, даже если случилось это несколько лет назад.
Еще до конца ужина он, извинившись, поднялся, надел длинную рубашку и ночной колпак и, дрожа от озноба, укрылся в гамаке. Ночь была прохладной, и между холмами показалась огромная оранжевая луна, но у него не было желания смотреть на нее. Солдаты охраны, которые находились в нескольких шагах от него и пели хором народные песни, замолчали. Согласно его давнему приказу они всегда располагались на ночлег рядом с его спальней, как легионеры Юлия Цезаря, чтобы он из ночных разговоров знал об их настроении, и на рассвете часто можно было увидеть: он распевает вместе с солдатами казарменные песенки с фривольными или шутливыми куплетами, сочиненными тут же, среди общего веселья. Но в тот вечер пение раздражало его, и он приказал им замолчать. Река грохотала среди скал, и ее вечный шум, вдобавок к лихорадке, сводил его с ума.
– Проклятие! – воскликнул он. – Если бы можно было остановить ее хоть на минуту!
Но нет: никому не дано остановить течение реки. Хосе Паласиос хотел дать ему какое-нибудь успокаивающее из своей аптечки, но он отказался. Это было в первый раз, когда Хосе услышал от генерала слова, которые тот однажды уже говорил: «Я отказался от ошибочно выписанного рвотного, но я не собираюсь отказываться заодно и от жизни». Несколько лет назад, когда другой врач прописал ему настой мышьяка и он чуть не умер, потому что у него началась дизентерия, он сказал то же самое. С тех пор единственное лекарство, к которому он прибегал, были слабительные пилюли, их он принимал несколько раз в неделю от непрерывных запоров, или клизма из александрийского листа, когда дела были совсем плохи.
Вскоре после полуночи уставший от его бреда Хосе Паласиос вытянулся на голом полу и уснул. Когда проснулся, генерала в гамаке не было, а на полу валялась ночная рубашка, мокрая от пота. В этом не было ничего странного. У генерала была привычка вставать с постели и до света бродить, когда он был в доме один, обнаженным, отвлекая себя от бессонницы. Но в эту ночь оснований беспокоиться за его жизнь было больше, чем когда-либо, потому что день ему предстоял тяжелый, а холодный и влажный воздух вовсе не располагал к прогулкам в непогоду. Хосе Паласиос поискал его с одеялом в руках по дому, освещенному зеленоватым светом луны, и нашел спящим на скамье в коридоре, – он был похож на статую, лежащую на гробнице. Генерал посмотрел на него ясным взглядом, в котором не было и тени лихорадки.
– Это было так же, как в ночь святого Иоанна де Пайара, – сказал он. – Только, к несчастью, без Королевы Марии Луисы.