Алексей Новиков - О душах живых и мертвых
– Браво, юнец! – поддержал Долгорукого новый гость, офицер флотского гвардейского экипажа. Он приветливо улыбнулся Долгорукому. – Неужто в Пажеском корпусе его величества учат таким лихим тирадам?
Долгорукий вспыхнул: он только что окончил корпус и всякое напоминание об этом готов был принять за личное оскорбление.
– Фредерикс, – отвечал он, – неужто ты утратил способность разделять человеческие чувства?
– А! Вот и ответная стрела, напоенная ядом! – рассмеялся Фредерикс. – Сражен, юнец, право, сражен!
– К делу, к делу! – прервал Браницкий, который до сих пор разговаривал со Столыпиным. – Коли ты, Фредерикс, наконец явился, так и перейдем к придворной хронике. Слово за тобой!
Все обратили взоры к Фредериксу. Даже отчаянные игроки покинули биллиардную и присоединились к обществу. Связи Фредерикса с Зимним дворцом были очень близки и интимны – его мать слыла любимой подругой императрицы.
– Что же новенького вам рассказать? – Фредерикс, видимо, был польщен общим вниманием. – Представьте, молодой Барятинский все больше входит в фавор.
– Ну и новость! – недовольно протянул Столыпин. – История тянется едва ли не второй год.
– Совершенно верно, – подтвердил Фредерикс, – но сейчас дело зашло так далеко, что в интимном кружке их величеств тайно обсуждался вопрос о возможности бракосочетания великой княжны Ольги Николаевны с князем Барятинским. Итак, на дворцовом горизонте восходит новое светило, господа. Да ты ведь хорошо его знаешь, Лермонтов! – продолжал рассказчик, обращаясь к поэту, который только что приехал и, остановясь в дверях, внимательно слушал.
– Имел честь быть вместе с Барятинским в юнкерской школе и, каюсь, почтил князя весьма неназидательной поэмой. Разумеется, я писал бы иначе, если бы больше знал о его амурных талантах… Но прости, Фредерикс, я, кажется, перебил тебя?
– Да я сказал, пожалуй, все.
– Барятинский пойдет протоптанной дорогой, – продолжал Лермонтов. – При русском дворе такую карьеру делали и певчие, и истопники, и просто умалишенные. Почему бы и сиятельному кирасиру не занять соблазнительную вакансию?
– Если с этой стороны вникать в историю царствующего дома, – вмешался Столыпин, – мы никогда не кончим, господа.
– Позор! – вскипел Александр Долгорукий.
– Романтик! – улыбнулся ему Лермонтов. – К Барятинскому есть другой счет, господа. Помните ли вы, что он публично выражал сочувствие убийце Пушкина и добился высокой чести посетить арестованного Дантеса?
– Стало быть, Лермонтов, он хорошо помнит и твои тогдашние стихи?
– Признаюсь, я метил в подлецов покрупнее. Однако с тех пор мы с Барятинским разошлись. Но на последнем новогоднем маскараде я собирался принести ему поздравление с амурной карьерой при дворе… Надо было видеть величественную рожу Барятинского: поздравление было бы вполне своевременно.
– И ты поздравил? – раздались голоса.
– К сожалению, не успел. Помешала неожиданная история.
– Рассказывай!
– Но входит ли подобный рассказ в программу наших сходок? – серьезно обратился поэт к Браницкому.
– К делу, к делу! – отвечал хозяин дома.
– Продолжаю, господа. Их высочества Ольга и Мария Николаевны были на маскараде в розовом и голубом домино, и, разумеется, все делали вид, что не могут раскрыть эти прелестные инкогнито. Таинственные домино непринужденно резвились, конечно под тайным попечением голубых мундиров, и, резвясь, стали интриговать меня, хотя я не искал подобной чести.
– Сюжет, достойный Боккаччо, – перебил Шувалов.
– Не совсем так. Я двинул сюжет по собственному разумению. Мне оставалось поверить в инкогнито, как делали все. А поверив, я воспользовался свободой маскарадных обычаев и отвечал на интригу так, как отвечают навязчивым камелиям.
Дружный хохот покрыл слова поэта.
– Ну, а развязка? – едва мог проговорить Жерве.
– Прелестные домино взвизгнули от перепуга и исчезли. Как видите, мой подвиг не велик.
– Ну, держись теперь, Лермонтов! Такой выходки никогда тебе не простят, – заявил Фредерикс.
– Тем более не простят, что эта история вдохновила меня на стихи, а стихи я напечатал в «Отечественных записках» с точным обозначением: «1 января». Нет только посвящения их высочествам.
– А знаешь ли ты, что на тебя готовится литературный пасквиль?
– Ты говоришь о повести, которую сочинил граф Соллогуб?
– Именно! – подтвердил Фредерикс. – Барятинский, присутствовавший на чтении повести в августейшей семье, очень ее одобрил. Теперь я понимаю, откуда ветер дует.
– Как видишь, – отвечал поэт, – у меня с Барятинским давние счеты. Никогда не прощу подлецу его искательства к Дантесу… Ну, рассказывай дальше, Фредерикс!
– Карьера Барятинского только начинается, пожалуй, – продолжал Фредерикс. – Говорят, он обложился книгами, изучает дипломатию и историю отношений России с Востоком. Роман бравого кирасира с пылкой княжной может открыть новую страницу во внешней политике России. А зная неуемное честолюбие Барятинского…
– Хуже, чем при Нессельроде, не будет, – подал голос Жерве.
– Почему?
– Хотя бы потому, что хуже не может быть, – пробасил Шувалов. – Где престиж России, если внешнюю политику се направляет беглый австриец, алчный взяточник и круглый дурак!
– Но ты забываешь о графине Нессельроде, – перебил Столыпин. – Коли так аттестуешь нашего министра, что же сказать об управляющей им злобной колдовке?
– Господа, господа! – взывал Браницкий, видя, что порядок нарушен. – Прошу вернуться к вопросу о внешней политике России. Гагарин, что слышно во французском посольстве?
– Между нами, – заговорил князь Гагарин, подыскивая слова, – между нами, как говорят на Руси, барон де Барант ощущает растерянность… Да, именно так: растерянность, которую не может скрыть.
При этих словах Столыпин переглянулся с Лермонтовым. Поэт сидел около стола, не прикасаясь к бокалу, и прислушивался к словам Гагарина.
– Да, да, – продолжал Гагарин, – положение остается чрезвычайно напряженным. С тех пор как Франция поддержала восстание египетского паши против турецкого султана, наш император рассматривает это как вмешательство Франции в восточные дела и отозвал посла из Парижа.
– Гагарин, мы не школьники, всем это давно известно!
– Но поймите, посол граф Пален находится в Петербурге уже три месяца и до сих пор не получил указания вернуться в Париж. Французское правительство рассматривает это как враждебную демонстрацию, и барон де Барант опасается, что его тоже могут со дня на день отозвать в Париж.
– Туда ему и дорога, – сказал Столыпин.
– А что будет дальше? – Гагарин беспокойно развел руками. – Если так будет продолжаться, в воздухе может запахнуть порохом.
– И вот, господа, теперь понятно, – включился в разговор Фредерикс, – почему такая тревожная атмосфера царит в Зимнем дворце и почему французский посол испытывает смятение и не может его скрыть.
– Послушай, Гагарин, – вмешался Столыпин, – а молодого Баранта ты видел?
– Ну конечно, – не без удивления отозвался Гагарин. – Каждый день его вижу. Эрнест, как всегда, обаятелен и мил… Но почему ты о нем спросил? Эрнест не делает никакой политики.
– Ошибаешься, Гагарин, он тоже делает политику, – перебил Столыпин, – у петербургских кокоток.
Снова раздался общий хохот.
Граф Браницкий неодобрительно покосился на Столыпина. Хозяин дома старался направить беседу на серьезные темы. Он оглянулся, ища глазами Лермонтова.
– Михаил Юрьевич! – окликнул его Браницкий. – Что слышно о твоем Печорине?
– Ему ныне везет, – отвечал поэт. – Но, по-видимому, у нас на Руси должно сначала умереть даже литературному герою, чтобы не заподозрило его в чем-либо бдительное начальство. Словом, роман мой только что победно прошел через цензуру.
– Виват! – воскликнул Браницкий.
Молодые люди дружно его поддержали.
– Я читал твои повести в «Отечественных записках», – сказал поэту Жерве, – и помню читанное тобою из «Княжны Мери». Кто из нас, побывавших на Кавказе, не оценит верности набросанных тобою картин! Боюсь сделать вывод, однако предвижу: критика непременно обвинит твоего Печорина в безнравственности.
– Тартюфы всех времен более всего пекутся о нравственности, – отвечал Лермонтов. – А наши журнальные тартюфы, не имея большой ловкости, отличаются отменным усердием. Не тем ли был встречен и Онегин?
– А Печорина непременно назовут младшим братом Онегина, – включился в разговор Фредерикс. – Не уйти ему от этого опасного родства.
– Я сам имел дерзость поставить моего героя в прямое родство с Онегиным.
– Да объясни, сделай милость, – перебил Шувалов, – кто он такой, твой Печорин, если уж зашла о нем речь?
– Плохо для автора, если замысел его не будет понят без объяснений. – Поэт на секунду задумался. – Герой мой, ничего полезного не совершивший и умерший бесплодно, должен был умереть, хотя бы для того, чтобы у вас, господа, родился вопрос: для чего же мы живем?