Висенте Ибаньес - Мертвые повелевают
Эти наивные предания возбудили любопытство маленького Фебрера, ему захотелось узнать больше, и мадо Антония обратилась к старым рыбакам. Те указали скалу, на которой перед отплытием стоял святой, взывая к господу о помощи. Одна из прибрежных скал, если смотреть на нее со стороны порта, по очертаниям своим напоминала монаха в капюшоне. А вдали, на месте совершенно недоступном и видном только рыбакам, одна из скал походила на коленопреклоненного и молящегося схимника. По мнению этих простодушных людей, такие чудеса были созданы богом для того, чтобы увековечить дивное спасение Раймундо.
Хайме до сих пор помнил, с каким затаенным трепетом он впитывал в себя все то, что ему рассказывали. О Сольер! Святая и чистая пора, когда жизнь впервые раскрылась перед ним сквозь дымку легенд о чудесах и воспоминаний о героических битвах… Теперь дом Луны потерян для него навсегда, навек утрачены наивная вера и чистота души, неразрывно связанные с той далекой порой. Уже более двадцати лет он не возвращался в забытый Сольер, который пробуждал теперь в его памяти радостные видения детства.
Карета подъехала к разветвлению дороги, свернула на Вальдемосу, и все воспоминания Фебрера, казалось, остались позади, замирая где-то за поворотом пути, улетучиваясь с расстоянием.
Дорога на Вальдемосу не воскрешала в его душе ни одной страницы прошлого. Он проезжал здесь всего два раза, уже взрослым, собираясь кое с кем из друзей посетить картезианский монастырь. Он припомнил росшие вдоль пути оливы, вековые деревья, причудливые и фантастические, которые рисовали многие художники, и выглянул в окно, чтобы посмотреть на них. Начинался крутой подъем; появились засушливые и каменистые поля — первые отроги горного кряжа. Дорога извивалась по склону, среди рощ, и мимо окон кареты промелькнули первые оливы.
Фебрер знал о них, часто о них рассказывал, и все же ощущение необычайного овладело им, словно он видел эти оливы впервые. Почерневшие деревья с редкой листвой и большими наростами на огромных узловатых и обнаженных стволах казались необъятной толщины. Они насчитывали сотни лет. Их никогда не подрезали; ветви их истощила старость, и соки медленно текли во вздувшихся стволах, с трудом пробивая себе путь. Поле, где они росли, походило на заброшенную скульптурную мастерскую с сотнями пугающих своим безобразием этюдов, разбросанных по зеленому ковру, усеянному маргаритками и лесными колокольчиками.
Одно оливковое дерево казалось огромной жабой с пучком листьев во рту, поджавшей лапы и готовой прыгнуть; другое напоминало бесформенного удава с бесчисленными нагроможденными друг на друга кольцами и оливковым гребнем на голове; встречались стволы, опрокинутые, как оводы, сквозь которые сияло голубое небо; виднелись огромные змеи, сплетенные друг с другом, как спирали соломоновой колонны; гигантские негры, которые стояли вниз головой, опираясь руками о землю и погрузив в нее свои пальцы-корни, а из поднятых кверху ног торчали ветки, одетые листвой. Иные деревья, побежденные веками, лежали на земле, и стволы их, поддерживаемые вилами, напоминали собою старцев на костылях.
Казалось, по этому полю пронеслась гроза, которая все свалила и смяла; после нее природа словно окаменела и застыла под гнетом скорби и не могла уже вернуть себе первоначальный облик. Некоторые оливы, стройные, с более мягким контуром, обладали, казалось, женскими чертами и формами. Они походили на византийских дев с тиарами из легких листьев, в длинных древесных одеждах. Другие казались свирепыми идолами с выпученными глазами и развевающимися волнистыми бородами; они напоминали собой кумиры темных варварских времен, которые преграждали путь скитавшемуся по лесам первобытному человеку, заставляя его преклонять колена и трепетать от страха при встрече с божеством. В тишине этой оцепеневшей и словно исковерканной бурями рощи, среди полей, населенных страшными и вечными призраками, распевали птицы; к подножию подгнивших стволов буйно устремлялись лесные цветы и бесконечной цепочкой слопали взад и вперед муравьи, словно неутомимые шахтеры подтачивая многолетние корни.
Жители острова рассказывают, что в этих оливковых рощах создавал самые свои фантастические картины Гюстав Доре[23]. Размышляя о великом художнике, Хайме вспомнил о других, не менее известных людях, которые тоже проезжали по этой дороге и которых приютила Вальдемоса, где они жили и страдали.
Дважды он посетил картезианский монастырь, чтобы взглянуть на те места, с которыми навеки связана память о грустной и болезненной любви двух знаменитых людей. Дед не раз рассказывал ему о «француженке из Вальдемосы» и ее спутнике-музыканте.
Однажды жители Майорки и беглецы с континента, искавшие спасения от ужасов гражданской войны[24], увидели, как на берег сошла чета иностранцев, а с ними — мальчик и девочка. Это происходило в 1838 году. После выгрузки багажа островитяне с изумлением рассматривали большой эраровский рояль, каких тогда еще было мало. Рояль задержали в таможне до разрешения всякого рода формальностей. Путешественники остановились в гостинице, а потом сняли усадьбу Сон Вент, неподалеку от Пальмы.
Мужчина, отличавшийся болезненным видом, был моложе своей спутницы, но сильно ослаблен недугом и бледен; бледность его напоминала прозрачность восковой свечи; глаза горели лихорадочным огнем, узкая грудь надрывалась от жестокого, непрерывного кашля. Тонкие бакенбарды оттеняли его щеки; густые непокорные волосы вились вокруг лба, ниспадая на затылок волнистыми прядями. В чертах и манерах его подруги было что-то мужское. Она вечно хлопотала по дому, как добрая хозяйка в скромной буржуазной семье, правда более прилежная, чем опытная. С детьми она играла, как ребенок, и ее доброе, улыбающееся лицо омрачалось лишь тогда, когда до нее доносился кашель любимого больного. Жизнь этой бродячей семьи была окутана атмосферой экзотики, чуждой всякой размеренности и благоустроенности; от нее веяло духом протеста против общепризнанных законов, управляющих людьми. Дама носила несколько фантастические платья и серебряный кинжал в волосах — романтическое украшение, возмущавшее набожных майоркинских сеньор. Помимо всего, она не ездила в город к мессе, не делала визитов и выходила из дому только затем, чтобы поиграть с детьми или вывести на солнце бедного чахоточного, опиравшегося на ее руку. В детях, как и в матери, бросались в глаза некоторые странности: девочку одевали мальчиком, чтобы ей свободнее было бегать по полям.
Вскоре любопытство островитян было удовлетворено: они узнали имена подозрительных чужестранцев. Она была француженкой, писательницей — Авророй Дюпен, бывшей баронессой, разведенной с мужем, — всемирно известной своими книгами, которые она подписывала мужским именем и фамилией политического преступника — Жорж Санд[25]. Он же был польский музыкант, человек хрупкого здоровья, который в каждое свое произведение, казалось, вкладывал частицу своей тонкой души, чувствуя, что умирает в двадцать девять лет. Его звали Фредерик Шопен. Писательнице, матери детей, исполнилось тридцать пять лет.
Майоркинское общество, погруженное в свои привычные занятия, подобно улитке в раковине инстинктивно враждебное всем безбожным парижским новшествам, было возмущено этой скандальной связью. Они не обвенчаны!.. И она пишет романы, пугающие своей откровенностью порядочных людей!.. Женщины из любопытства хотели познакомиться с их содержанием, но на Майорке книги получал один только дон Орасио Фебрер, дед Хайме, и маленькие томики «Индианы» и «Лелии», принадлежавшие ему, переходили из рук в руки, хотя читатели и не понимали их. Замужняя женщина пишет романы и живет с мужчиной, который вовсе не ее муж!.. Отшельницу в Сон Вейте посетила донья Эльвира, бабушка Хайме, сеньора мексиканского происхождения, портрет которой он столько раз рассматривал и которую представлял всегда одетой в белое, с глазами, поднятыми к небу, и золотой арфой у колен. Ей льстило то, что она, иностранка, подавляет своим превосходством местных дам, не знающих французского языка; от писательницы она выслушала немало лирических похвал африканскому пейзажу острова с его белыми домиками, колючими кактусами, стройными пальмами и вековыми оливами — все это так резко отличалось от мягкого спокойствия французских равнин. Впоследствии на вечерних собраниях в Пальме донья Эльвира яростно защищала писательницу, эту бедную женщину со страстной душой, жизнь которой, как у сестры милосердия, была скорее полна горестей и забот, чем радостей любви. Чтобы пресечь возникшие толки, деду пришлось вмешаться и запретить знакомство.
Вокруг четы, нарушавшей приличия, образовалась пустота. Пока дети играли с матерью в поле, как маленькие дикари, больной, мучимый кашлем, запирался у себя в спальне или подходил к двери в сад в надежде поймать солнечный луч. Муза, болезненная и меланхоличная, навещала его глубокой ночью. За роялем, подавляя приступы кашля и невольные стоны, сочинял он музыку, дышавшую страстью и горечью.