Дмитрий Мережковский - Мессия
Царедворцы старались наперерыв похулить старого бога Амона. Но Тута и в этом превзошел всех: заказал себе плетенные из золотых ремешков лапотки с Амоновым ликом на подошвах, чтобы с каждым шагом попирать окаянного. И все опять ахнули – поняли, что он далеко уйдет в этих лапотках.
В Нут-Амок, Фивы, послан был Тута в сане царского наместника, для исполненья двух указов: об отнятьи у жрецов гробничных земель и о поругании бога Хонзу, Амонова Сына.
Когда Дио вошла в Белый Дом наместника, знакомый старичок-служитель встретил ее низкими поклонами и хотел доложить о ней его высочеству. Но, узнав, что Тута ужинает с начальником ливийских наемников, Менхеперра, человеком ей неприятным, она сказала, что подождет, прошла во внутренний покой и легла на низкое дневное ложе. Глядя, как вечернее солнце сквозь узкие и длинные окна-щели под самым потолком откидывает на белизну его косые розовые четырехугольники, опять глубоко задумалась, как давеча, в притворе Гэм-Атона: «ехать – не ехать?»
Устала думать, задремала. Две большие мухи жужжали у нее над самым ухом, точно спорили: «ехать – не ехать?»
Вдруг очнулась и поняла, что это не мухи жужжат, а кто-то шепчется очень близко, над самым ухом ее. Оглянулась – никого. Шептались в соседнем покое, за решетчатой стенкой, завешенной ковром; египетские горницы разделялись иногда для прохлады такими стенками. Двое шептавшихся сидели, должно быть, на полу, на циновках, рядом с ложем, на котором лежала Дио.
– Эх, изжога проклятая, – слышался один из двух шепотов, почтенный, старческий.
– Это от гусиной печенки, тятенька, – ответил другой, тоненький, почтительный. – Хочешь телеку? Лучше нет, как телек, для желудка; с лимонцем-кардамонцем, освежительно!
– Пей и ты, Воробей!
– За твое здоровье, тятенька.
– Что ты меня тятенькой зовешь?
– Из почтенья: благодетель – все равно что отец!
– Это хорошо, что ты стариков почитаешь. А Воробьем тебя за что прозвали?
– За то, что из всякого дельца клюю по зернышку, как из навозной кучки воробушек.
– Полно, брат, не прибедняйся: хапнул, небось, намедни от кладбищенских воров человека со свинкою.
Дио вспомнила, что человек, держащий за хвост свинью – иероглиф лапис-лазури, любимой взятки египетских чиновников, – Хез-бэт: хез – «держать», бэт – «свинья»; и что кладбищенские воры недавно ограбили могилу древнего царя Зеенкеры.
– Ну так вот, я и говорю: глуп Ахмес, сын Абана, ждать добра от него нечего, – продолжал старческий шепот. – Глупого в ступе толки вместе с зерном – не отделится от него глупость его, и лучше встретить лютую медведицу в поле, чем глупого в доме.
– Чем же он так глуп, тятенька?
– А тем, что носа по ветру держать не умеет. Неспокойно в городе, а тут еще ливийские наемники, жалованья полгода не получавши, бунтуют. А он, дурак, бунта боится пуще всего. Вот и обрадовался, как пришло намедни из царской казны жалованье; тотчас велел отправить для раздачи. Ну, а я, не будь глуп, ничего ему не сказавши, отправку задержал и донес о том его высочеству, государю наместнику. И что ж бы ты думал? Благодарить изволили, назвали умницей, потрепали по щеке и взять к себе на службу обещали. Ловко?
– Ловко, тятенька! У кого учиться, как не у тебя?.. Ну, а если и вправду начнется бунт, – беда?
– Кому беда, а кому польза. Глупый в огне горит, а умный на нем руки греет…
Шепот сделался так тих, что Дио перестала слышать. А потом опять громче:
– Не может, не может этого быть, тятенька! У кого на такое дело рука подымется?
– Иссахара, сына Хамуилова, знаешь?
– Да ведь он трус, куда ему, Иаду – Пархатому!
– Трус, да бешеный. Все они таковы, Иады: трусы, а как до ихнего Бога дело дойдет, лезут на стену… Да тут и не он один: он только нож в руке, а рука за ним сильная. Скоро, брат, такие начнутся дела, что в обоих ушах зазвенит!
– Ох, тятенька, страшно…
– А ты не робей, Воробей, – будешь соколом!
Дио слушала, и сердце у нее билось так, что казалось, услышат за стенкой. Понимала, что где-то очень близко готовится злое и подлое дело против царя, – и сама она в нем как будто участвует; не оттого ли и мучается так: «ехать – не ехать?»
Вдруг из соседнего покоя, не того, где шептались, а другого, послышались шаги. Обе половинки дверей распахнулись, и тихо-тихо, как тень, вошла в них огромная, черная охотничья кошка, полупантера, а за нею, как будто ее почетные спутники, – скороходы, опахалоносцы, телохранители; и, наконец, ступая босыми ногами – обувь снималась в домах, – так же тихо, как кошка, вошел молодой человек небольшого роста, легкий, ловкий, стройный, с обыкновенно-приятным лицом, в простой белой одежде, в черном, гладком парике, в широком, до половины груди, ожерелье, с длинным, в руке позолоченным деревянным посохом, увенчанным золотым изваяньицем богини Маат – Истины. Это был настоящий или мнимый сын царя Аменхотепа, царский зять, наместник Фив, Тутанкатон.
Подойдя к резному, из слоновой кости и черного дерева, креслу, стоявшему посередине комнаты, на низком помосте, между четырех столбиков, он сел на него. Дио подошла к нему и стала на колени. Он поцеловал ее в лоб и сказал:
– Радуйся, дочь моя! Милость бога Атона да будет с тобою! Ступайте все, – прибавил, обернувшись к спутникам.
Когда все вышли, он встал, подошел к ложу, сел на него с ногами, взглянул на Дио и молча указал ей на место рядом с собою, но сделал это не очень заметно, а как бы надвое: захочет – увидит, не захочет – нет. Не увидела – села против него, на складной ременчатый стул.
Кошка подошла к ней и начала тереться об ее ноги, тыкаясь мордой в колени и слишком громко, не по-кошачьи, мурлыкая. Дио не любила кошек, а этой особенно: ей казалось, что это огромная, черная, скользкая гадина. С Тутой никогда не разлучалась она: всюду ходила за ним, как тень.
– Что ты тут одна сидишь? Отчего доложить не велела? – спросил он голосом тихим и ласковым, похожим на кошачье мурлыканье.
– У тебя был гость.
– Твой же поклонник, Менхеперра. Оттого и не вошла?
– Оттого.
– Ах, дикая… Поди сюда, Руру! – позвал он кошку. – Надоела тебе?
– Нет, ничего, – сказала Дио из учтивости: охотно бы оттолкнула слишком ласковую гадину.
– Удивительно! – заговорил он, улыбаясь и глядя на нее тем особенным мужским взором, который был ей противен: «Точно пауки по голому телу ползают», – говорила она об этих взорах. – К тебе нельзя привыкнуть, Дио: каждый раз, как видишь тебя, удивляешься, что так хороша… Ну, прости, не буду, знаю, что ты этого не любишь!
Кошка подняла морду и заглянула ей прямо в глаза огненными зрачками. Дио оттолкнула ее тихонько ногою: страшно было, что вскочит на колени.
– Ах, несносная! – рассмеялся Тута, схватил ее за ошейник, втащил на ложе, уложил и нахлопал: спи!
– Ну, так как же? Едешь? – начал он уже другим, деловым голосом. – Стой, погоди, сразу не отвечай. Я тебя не тороплю; только подумай, что ты тут делаешь, чего ждешь? Учишься плясать по-нашему? Зачем? Пляши по-своему – еще больше понравится. У нас теперь чужое лучше своего…
– Я решила…
– Стой, погоди, дай кончить. Я уеду, останешься одна, а время нынче такое – не знаешь, что будет завтра…
– Да еду же, еду!
– Ну-у? Правда? Ой, опять обманешь?
– Нет, теперь уж сама хочу поскорей.
– Отчего же так вдруг захотела?
Она ничего не ответила и спросила:
– Завтра едешь? наверное?
– Завтра. А что?
– В городе, говорят, неспокойно.
– Пустяки. К завтрему все кончится. Ну, конечно, город большой, дураков много; может быть, и пойдут умирать за своего болванчика. Тогда, делать нечего, не обойдется без крови…
Дио поняла, что «болванчик» – кумир бога Хонзу.
– А царь об этом знает? – спросила она.
– О чем?
– Что, может быть, без крови не обойдется?
– Нет, не знает. Зачем ему знать? Отменит указ? Этот отменит – другие останутся. Да и как быть? Крови не проливши, дураков не научишь!
Он вдруг привстал на ложе, опустил ноги на пол, придвинулся к ней, взял ее за руку и чуть-чуть усмехнулся, как будто подмигнул глазком, опять надвое: захочет – увидит, не захочет – нет.
– А что, Дио, давно я хотел тебя спросить, за что ты меня невзлюбила. Я тебе всегда был другом. Таммузадад спас тебя, но ведь и я кое-что сделал…
Дио вздрогнула и отняла руку. Он это заметил, но виду не подал и продолжал усмехаться, ожидая ответа.
– Отчего ты думаешь?.. – начала она и не кончила, опустила глаза, покраснела. Чувствовала себя, как всегда наедине с ним, связанной, неловкой, точно виноватой в чем-то и застигнутой врасплох.
– Зачем я тебе нужна? – спросила внезапно, почти грубо.
– Ну вот, совсем как Руру: я к тебе с лаской, а ты меня ножкой! – рассмеялся он добродушно-весело. – Зачем нужна? Женская прелесть – великая власть…
– Через меня хочешь власть получить?
– Не через тебя, а с тобой! – проговорил он тихо и восторженно, глядя ей прямо в глаза.