Мэри Рено - Маска Аполлона
Было тепло, земля под оливами расцвечена солнечными пятнами, и непрерывно слышался шум реки, бежавшей к морю. А время от времени, раскачивая ветви деревьев, налетал ветер с гор и приносил другой воздух, пронзительно-чистый и холодный. У меня от него шею знобило; так у собаки нос дергается, еще до того как та поймет, почему. Но в Коринфе Анаксий крутился, как белка, собирая информацию свою, и теперь был вовсе не склонен терпеть, что я без толку по сторонам глазею. Он не умолкал. Даже Фараон Египта и Великий Царь обязательно пришлют своих агентов.
— Удачи им, — сказал я. — По крайней мере в мирное время у греков будет выбор, воевать или дома побыть.
Анаксий прокашлялся и огляделся вокруг; предосторожность совершенно излишняя, поскольку кроме мулов нас никто не слышал. Антемиону стало скучно с нами, и он отстал, чтобы докучать Крантору.
— А еще говорят, что будет даже представитель Дионисия Сиракузского, неофициально разумеется.
Я так шлепнул себя по ноге, что мул мой перепугался и чуть меня не скинул. Эти слова меня разбудили.
— Псы египетские! — говорю. — Только представитель? Ты точно знаешь? А может он и сам приедет; мы бы хоть посмотрели на него!
Анаксий нахмурился и щелкнул языком, расслышав в моем голосе издевку. Ведь мы с ним говорили не о ком-нибудь — о самом знаменитом в мире спонсоре.
— Сам он конечно не приедет. Он выходит из дому только на войну, когда его армия при нем. Так и подкупить ее невозможно, и под рукой она; на случай если в Сиракузах какой-нибудь заговор прорежется у него за спиной. Он не продержался бы у власти сорок лет, да еще на Сицилии, если бы не был одним из прозорливейших людей нашего времени. Но с другой стороны, его представитель вполне может оказаться кем-нибудь из самых высокопоставленных людей при дворе, кому поручат и таланты поискать…
Эту мысль я прочитал в глазах у него даже раньше, чем он ее высказал; его торжественная серьезность была мне смешна.
— Это без меня, — говорю. — А то вдруг ему захочется нам свои оды почитать, как это с поэтом Филоксеном случилось. Знаешь, нет? Он попросил Филоксена оценить оду, ну тот и оценил… И на неделю в карьер попал, в каменоломню, чтобы вкус свой подправить. Через неделю его простили и пригласили на ужин. Но когда он увидел, что Дионисий снова свитки свои разворачивает, то подозвал свою стражу — в ладоши хлопнул — и говорит: «Пошли обратно в карьер!»
Надо признаться, что я услышал эту историю, еще когда пешком под стол ходил. Филоксен на ней лет двадцать отобедал в гостях, постоянно ее совершенствуя. А сочинил он ее, скорее всего, по дороге домой; после того как превознес гостеприимство хозяина своего, провозгласив его вторым Пиндаром. Но история на самом деле хороша была, не пропадать же ей.
— А про софиста того знаешь? — продолжал я. — Ну еще школа у него своя. Знаешь, как какой-то родич Дионисия, молодой еще, влюбился в того софиста и в Сиракузы его притащил? Тот парнишка надеялся, что его ученый друг сумеет вдруг из тирана второго Солона сделать. До чего же трогательна первая любовь!.. Но стоило тому профессору чуть пошире рот раскрыть, так его не только из Сиракуз вышвырнули, но еще и на эгинский корабль посадили; а в Эгине только что приняли закон, что любой афинянин на их территории немедленно обращается в рабство. Так ученым друзьям пришлось его на невольничьем рынке выкупать. Забыл, как его зовут.
— Платон, — ответил Анаксий. — Все знают, что он мужик упрямый донельзя. И все знают, что он упустил свой шанс; испугался, что его лизоблюдом назовут, видите ли. Его пригласили на ужин, а он оделся как попало, и танцевать отказался…
— А он умеет?
— А в лекции своей то и дело на политическую теорию сворачивал.
— Что за лекция? О чем его просили говорить?
— Вроде, о добродетели, что ли. Какая разница? Я тебя только об одном прошу: в Дельфах не распускайся, следи за собой и гляди в оба. Хороший шанс выпадает только раз в жизни.
— Ну, — говорю, — если Дионисий на самом деле так богат, как рассказывают, он уж наверно не разорится, если купит своему посланнику место в театре. Всего-то два обола.
— Нико, милый мой мальчик, ты же знаешь, как ты мне дорог и как я тебя ценю… — Он старался изо всех сил. — У тебя талант; публика тебя любит; но не думай, что ты никогда не окажешься там же, где он сейчас… (он оглянулся на Крантора, который слез со своего мула, пописать)… если не постараешься, чтобы тебя узнали влиятельные люди. Этот мальчишка в Коринфе! Конечно, прелестное создание, чтобы ночь с ним провести. Но тратить на него дни! А тот прием, на который ты отказался пойти под предлогом усталости… Ты не знаешь, что у Крисиппа самый грандиозный конский завод на Истме? Там были все! Кроме тебя, усталого. Но как раз в это время ты шлялся по винным лавкам с Крантором.
— Крантор знает самые лучшие лавки. Это там были все; почему ты не присоединился?
— Слушай. В таком городе, как Коринф, артист с твоим статусом не имеет права попадаться людям на глаза, если пьет с третьим актером. Можешь мне поверить, здесь таких вещей просто не понимают.
— Спасибо за комплимент, дорогой. Но уж если я слишком хорош для третьего актера, то тем более слишком хорош для третьесортной галиматьи, даже если ее напишет и поставит сам Сиракузский Тиран. Пусть он лучше наймет Феофана и обует его в пурпурные котурны. Они друг друга стоят.
Я видел, как Анаксий старается сдержаться, помня, — как и мне бы следовало, — что ссора может погубить гастроли. Ведь люди постоянно рядом; нет времени остыть и успокоиться; я знаю случаи, когда это кончалось кровью.
— Хорошо, Нико. Но артисту всегда полезно знать, о чем идет речь: об искусстве или о политике. В данном случае, я сомневаюсь, что ты это понял.
Политики мне уже хватило, и я показал наверх:
— Глянь-ка! Это должен быть храм Аполлона!
— Конечно, а театр сразу за ним. Скажи мне, Нико, ты когда-нибудь видел постановку какой-нибудь пьесы Дионисия?
— Откуда? Я в Сиракузах ни разу не бывал.
— Несколько лет назад его «Аякс» получил второй приз на Дионисиях в Афинах.
— «Аякс»? Так это его пьеса?
Ставил ее, конечно, афинский хорег, работавший на него; а сам просто тонешь в своей работе, теряешься в ней, как и я тогда. Так что я просто забыл, если и знал когда-то; и должен сознаться, что эта новость меня удивила.
— Да, его. Как ты знаешь, афиняне не стали бы молчать, глядя какую-нибудь халтуру; и уж тем более не дали бы ее награждать. Давай расставим всё по местам. Дионисий сам деспот и друг всем деспотам. Правит он через шпионов. Он грабит храмы. Он продал карфагенянам несколько греческих городов. Он в союзе с олигархами повсюду. Он одалживал свои войска спартанцам. Так что ненависть к нему — это пароль каждого демократа; и, конечно же, выступая на Собрании, надо утверждать, что его поэзия никуда не годится и хромает на каждом шагу. Если ты скажешь, что она вполне прилична, — ты думаешь, кто-нибудь станет обсуждать с тобой ее структуру? Разумеется, нет! Тебя просто обвинят в том, что мечтаешь о возвращении Тридцати Тиранов. Но мы, дорогой Нико, люди искусства, — взрослые люди, — и никто нас здесь не слышит…
— Ладно, ты прав. И всё-таки — неужто ты стал бы играть для него? Я не стал бы играть для зрителей, перед которыми только что выступал оратор, как в тот раз в Олимпии.
— Дорогой мой! Сразу видно, что ты в театре с самого рождения. Это же было четыре Олимпиады назад тому. Сколько ж тебе было лет?
— Около семи… Но помню — будто вчера.
Я тогда присутствовал при том, как друзья отца, которые это видели своими глазами, пришли и принесли эту новость. Дионисий представил на музыкальный конкурс несколько хоровых од. Нанять первоклассных исполнителей ему показалось мало; он еще и нарядил их роскошно, словно персидских сатрапов, и установил для представления пурпурный шатер на растяжках из золотого шнура. Наверно, это пришло ему в голову, потому что он никогда с Сицилии не вылезал. Образованная публика смеялась, а те что попроще кричали: «Пижон спесивый!» А на Игры приехал оратор Лисид, он тогда уже стар был, но очень импозантен. Всю свою жизнь он воевал с олигархами, и не спроста: брат его при Тридцати погиб, а сам он едва ноги унес. Так он воспользовался случаем и произнес яростную речь против Дионисия, и убедил толпу показать, что о нем думает Эллада. Артистов, соответственно, освистали, а павильон разгромили и разграбили, кто что смог унести. В этом месте рассказа я завизжал от смеха и привлек к себе внимание. Отец мой, который никогда не откладывал разбор ошибок на потом, так меня отчитал, что я запомнил урок на всю оставшуюся жизнь. Олимпиада, сказал он, действо священное; Лисид не имел права применять насилие сам, и тем более не должен был провоцировать на это других. А на конкурсе искусств судить можно только искусство. Как бы я себя чувствовал, если бы меня забросали грязью, когда я выступаю с лучшим представлением в своей жизни? Он надеялся, что мне такого пережить не придется.