Валентин Пикуль - Слово и дело
Емельян Семенов — без парика, в кургузом распахнутом кафтанчике, с пером за ухом — любовно перебирал библиотеку:
— Вот и Макиавелли, и Пуффендорф… Это Гуго Гроция, Локк да Томазия несравненный — у нас все есть в Архангельском!
На каждой книге у князя был особый ярлычок приклеен, чтобы не украли такие вот гости, как этот Татищев: “Ех bibliotheca Archangelina”. Василий Никитич — жадно и цепко — полистал синопсисы да хронографы. Голицын на сундуке сидел.
— Не токмо книгу читаю, — сказал он, — но и мыслю я! Оттого-то и не жду дня светлого. Вот кабы царям воли убавить! Хорошо было б, Василий Никитич… Одни временщики, сам ведаешь, чего стоят. Не помяни ко сну Малюту Скуратова да Басманова Данилу! А еще и пришлые: Монсы да Сапеги, Левенвольды да прочие… Раньше мы хоть пришлых не знали.
Татищев прищурился — хитер он был, зубаст:
— Что-то, князь, вы Генриха Фика не помянули? Старик Голицын с силой задвинул сундук в угол:
— Генрих Фик — камералист <Камеральные науки — науки о государственных доходах.> известный, конституций европских толкователь. При дворе шведском в шпионах; наших бывал и великую пользу принес России. Поболе бы нам Фиков таких иметь…
— Помянем еще братца вашего, князя Василья Голицына, что при царевне Софье успех немалый имел, — подольстил Татищев.
— Един он был, — отвечал верховник со вздохом. — Петр не знал его доброго сердца. Но я — чту! И когда-либо Русь еще помянет князя Василия добрым словом… Нет, не временщиком был подлым мой братец, а — головой Руси и мужем зрелым!
— Временщики, приветной хозяюшка, — толковал Татищев, — токмо в республиках опасны, да! От аристократии же вред мне чудится, а монархия зато есть благо народное…
Емельян Семенов усмехнулся кривенько, на Голицына глянув.
— Народоправство! — вступил дерзко. — Вот корень времен грядущих, и в нем есть благо. Правление всенародное — избранное!
— То не так, — возражал ему Татищев. — Россия к демократии неспособна, благодаря пространственности и лесов обилию. От монархии же умиляюсь я ежечасно!
Голицын глядел из-под бровей глазами впалыми:
— Ну а ежели монарх — дурак? И народу своему — вреден? И ежечасно людей тиранствует?.. Ты тоже умиляешься, Никитич?
— А тогда следует верноподданным такого монарха за наказание божие почитать и терпеливо, не шумя, смерти его выжидать.
Емельян Семенов захохотал, перо из-за уха выпало, а Голицын вдруг полез долой с сундука, застучал палкой:
— Опричнина да приказ Преображенский… Канцелярия пытошная, Ромодановские да Ушаковы… Люди зверские в сане духовном — Питиримы да Феофаны! Куда их прикажешь девать, Никитич?
Татищев не заробел.
— Огонь пытошный не страшен, — сказал. — Ежели токмо поручена инквизиция государства человеку правил благочестивых. Да чтобы он в бога веровал. А злостные и неблагочестивые, в крови усладясь, сами утихают за старостью и болестями…
— И так-то ты мыслишь? — вопросил старый князь.
— Именно так, — отвечал Татищев.
Тут Голицын плюнул прямо в лицо Татищеву.
— Проглоти, пес! — сказал в бешенстве… Более в село Архангельское Никитич уже не наведывался.
— Олигарх главный, — говорил впредь о Голицыне. — Но как бы не намудрил он чего… Все зло на Руси от аристократии следует. Опора престола есть шляхетство чиновное, служивое…
Дмитрий Михайлович вызвал своего сына Сергея из Мадрида, где тот состоял посланником российским.
— Сыне мой, — признавался старый верховник, — яко двуликий Янус, взираю я на Русь боярскую и Русь нынешнюю. Вижу выгоды немалые — в былом ее славном и в будущем, что станется не менее дивным! Но уже без немцев, без временщиков прихлебствующих. По мне, так всем куртизанам головы рубить надо… А царям пора уже воли поубавить!
Таков был князь Дмитрий Голицын: мехи-то старые, но вино в них молодое (бродило вино это).
***Эх, немало кабаков на Руси, но краше нету московских!
А кто позабыл их, тому напомню: Агашка — На Веселухе — Живорыбный — У Залупы — Под Пушкой — Каток — Заверняйка — Девкины Бани — Живодерный — Тишина и прочие (всех не перечесть).
Нет страшнее кабака Неугасимого: укрылся он глубоко в земле, нет в нем окошек. Зато круглый год непрестанно, как в храме, горят в нем свечи, оттого-то и зовется он так — Неугасимый. Солдат-дезертир, баба-гуляка, лакей-утеклец, ярыга-пропойца, тать-ворон — все бывали в Неугасимом, всем было хорошо в полумраке. Даже нож не блеснет, когда сопитуху прикончат. Шито-крыто, в мешке продано, в темноте расплачивайся…
В пятом часу утра (когда петушок только пропел) собирался народ. Кто выпить, а кто просто так — поглядеть, как другие пьют. Вошел старичок, по виду — странничек. Таких-то немало по Руси шляется. Вынул гривну” и на ту деньгу дал ему целовальник ковшичек гнутый, который мерою для вина служил.
— Эвон, — зевнул с хрустом, — сам зачерпни… У бочки с белым толпился народ. Иные, винца зачерпнув, на икону глядя, давали клятву всенародную — не лиг более никогда, и пусть этот ковшичек, видит бог, станет последним. Иной же, кто денег не имеет, зипунишко смахнет с себя, кричит навеселе:
— Эй, душа целованна, гляди — вешаю тебе на память! И для того был шест над бочкой: каждый пропитую лопоть на тот шест вешал. Соответственно и пил — во сколько целовальник “лопоть” его оценит. Старичок странник водочки себе зачерпнул, когда очередь подошла, и спокойно, с молитвами, отодвинулся.
— Господи! — сказал. — Образумь меня, грешного… И надолго приник к ковшичку. Тут его, как водится, обступили:
— Передохни, мила-ай. Лопнешь ведь…
— Оставь… О-о-о, глонуть тока, с донышка бы мне!
— Да не досасывай, или креста на тебе нету? Но старичок был не из робких.
— Даром-то, — ответил, — угощают в бане угаром. Да и то, кажись, по дням субботним…
Потом еще копеечку из порток вынул и требушинки попросил. Ел в аккурат — над кусочком хлебушка. В зубах он имел некоторый убыток. Но очень уж вкусно и приятно кушал старичок этот…
— Ты быдто царь кушаешь, — засмеялись люди гулящие.
Но из мрака кабацкого рыкнул кто-то, словно филин:
— Царя не трожь… Или “слова и дела” не слыхивал? Расшибут тебе кости, обедня вам с матерью!
— То вранье, — отвечали смело. — Нонешний государь добр, он Тайный приказ разогнал, а “слово и дело” уже не кричат. Говори, что замыслил, и Ромодановского с Ушаковым нам не бояться!
Старичок требуху доел, а корочкой миску всю выскреб дочиста.
— А ну, — хихикнул, — а ну ежели я крикну? Ась? Целовальник, однако, ему пригрозил:
— Ты, убогонький, коли выпил лишку, так и ступай по святым местам. Неча “слово и дело” языком вихлять! Кончилось время лютое — и слава те хосподи, что миновало…
Кое-кто (у кого спина драная) закрестился. Подошел к старичку отставной солдат — столь высок и громаден, что голова его едва под потолком виднелась. Но белели из носа кости, а ноздри были клещами давно изъяты.
— Чтой-то голос на манир знакомый, — сказал солдат. — Дай-ка я погляжу на тебя, старичок… Может, когда и виделись?
Смотрел на ветерана старик — чисто и бестрепетно.
И вдруг заорал солдат:
— Постой.., постой-ка! Да я ж тебя знаю! Робяты, воры да пьяницы, запахни двери поскорей — живым отсель он не выйдет…
Но старичок дал ему снизу по зубам мудреным вывертом, и солдат, как сноп, рухнул. Лежал — и пятки врозь.
— Ловок! — засмеялись вокруг — Поклал славно! Подскочил к старику капрал с пылающим чирьем на лбу Ты пошто служивого человека вдарил? Он — кум мне.
Но старичок хихикнул, потом — хлоп, и капрал лег. Стало тихо в кабаке, как в храме божием. Да мерцали по углам свечи кабацкие — свечи неугасимые… Старичок рыгнул после еды, как и положено православному, увязал котомку К двери пошел, но от самых дверей винопивцам да ворам сказал он так — веще:
— Слово миновало, но дело осталось.. Вы, люди, ждите!
И поминай как звали. Солдат с вырванными ноздрями очнулся. Сидел на полу очумелый. Целовальник его в закуток отвел, угостил особо — из чарочки:
— Отведи обиду… Да уж больно любопытен я, теперича и спать не буду. Уж ты поведай мне — кто же был сей старичок?
Солдат выпил. И рассказал:
— Старичок сей есть генерал Ушаков. А по имени Андрей. А по батюшке Иваныч. И был главный живодер в Канцелярии тайной… Государево “слово и дело” сыскивал! Ни детей малых, ни баб не жалел. Кровь сосал, а жилами закусывал… Потому, — загрустил солдат, — мне из Москвы бежать надо аж до самого синего моря, ибо Ушаков сей зело памятен и меня завсегда здесь сыщет!
***Первопрестольная шушукалась:
— Царь женится… Обвели его Долгорукие. Доколе же нам, шляхетству, терпеть их норов боярский?
Ждали, что царь на Москву вернется — день рождения своего в Лефортове справить. Да принять поздравления, по обычаю. Но и тут вышло иначе: Петр II дал в этот день бал в Туле… А что Тула? Смешно сказать: на берегу речки Упы обкурили кое-как домишко, чтобы тараканов изгнать, даже припасов для стола не нашлось. Мажордом вышел, жезлом в пол стукнул и гостям объявил: