Юзеф Крашевский - Божий гнев
Наконец, стали перекликаться из палатки в палатку.
— Что такое? Король оставляет вас на закуску казакам? Уходит — ей-богу — все войско с ним!
Многие были смущены, все немедленно принялись одеваться.
Хотели отправить к королю послов, но оказалось, что он выехал рано и должен был находиться уже милях в двух от лагеря. Из панов сенаторов мало кто остался; запоздавшие свертывали палатки и садились на коней. Только подканцлер не поехал за королем.
Те, кто вчера кричал всех громче, снова начали собираться группами, но с перевернутыми физиономиями. Иные утешали себя, повторяя:
— Что ж такое? Мы сделали, что хотели. Не пойдем, вернемся домой, король нами пренебрегает, слова доброго нам не сказал: не станем перед ним унижаться.
Однако не все так рассуждали. Из воеводств Краковского и Сандомирского Мышковский и князь Доминик, еще остававшиеся с ополчением, созвали своих на совет.
— Я никому не стану льстить и никого не боюсь, — сказал краковянам князь Доминик, — и скажу прямо, что мы остались со срамом. Бросать короля без всякого основания — скверное дело!
— Я то же думаю, — прибавил Мошковский. — Оба наши воеводства показали на поле битвы, что не из трусости отказываются идти далее.
Некоторые начали по-вчерашнему повторять клевету о короле, но Мышковский заткнул глотки крикунам.
— Это пустые слова, — сказал он, — надо думать о том, как с честью выйти из этого положения.
Князь Доминик перебил его:
— Надо отправить к королю послов. Если вся шляхта не хочет или не может идти с войском, то пусть выберет несколько полков, — это мы можем сделать.
Это предложение было встречено молчанием; те, кто кричал — «не пойдем!» — переглядывались.
— Король королем, — заметил Мышковский, — а если мы не почтим величества, то другие народы не слишком-то будут уважать нас. Не может Речь Посполитая оставаться без главы.
Ворчали уже гораздо тише; но собиралась шляхта из других земель и воеводств. Все были сумрачны. Никто не предполагал, что Ян Казимир может так смело поступить. Позволил созвать коло; поэтому всем казалось, что с ним можно сделать, что угодно.
Целый день прошел в бесплодной толчее и разговорах; начались ссоры. Радзеевский не показывался; говорили, что он готовится к отъезду, возвращается в Варшаву.
Крикуны присмирели. Самый вид опустевшего лагеря, где стояли раньше лучшие хоругви, сохранявшие порядок и дисциплину; смущение шляхты, которая оказывалась предоставленной самой себе и должна была остерегаться нападения казаков, — все это убавило бахвальства.
Все уже соглашались, что короля нужно было ублажить чем-нибудь; предлагали оставить ему двенадцать тысяч человек. Остальные должны были разойтись по домам.
На третий день выбрали послов к королю, который, осмотрев Броды, должен был отправиться в Кременец. Постановили на том, что поедут староста либуский Владислав Рей и староста гордельский Чаплиц.
Это были почтенные люди, которым предстояло исправить испорченные отношения с королем. Все воеводства согласились на двенадцать тысяч.
Когда послы выезжали из лагеря, он выглядел совсем иначе, нежели несколько дней тому назад. Было в нем грустно и пусто; само посполитое рушенье, и распущенное королем, не могло разойтись, не нарушая закона. Что если король потянет его за собой? Поднять бунт? А тут казаки за спиной, и тени их бродят по окопам, где стоял еще сильный смрад, так как много трупов валялись не погребенными.
Никто не догадывался, в каком настроении найдут короля послы. Знали, что он переменчив.
С остатками мужества и веры выступил он из-под Берестечка. Имел еще слабую надежду, что шляхта, ради чести своей, пойдет за ним.
Когда ему сообщили, что шляхта осталась под Берестечком и сама не знает, как развязать этот узел, Ян Казимир сказал Конецпольскому:
— Никто не спасет народа, который сам себя не хочет спасти. Я делал все, что мог, напрягая все силы! Пусть Бог сжалится над нашим будущим; у меня пропали мужество и охота. Насильно их с собой не потащу; не хочу вызывать открытого возмущения: Бог с ними… Здесь мне уже нечего делать. Сдам все гетманам, да, гетманам. Я изнурен телом, но это бы еще ничего: душа моя больна!
В таком настроении король прибыл в Кременец, где должен был отдохнуть, так как доктор Баур боялся за его здоровье.
Прибыли Рей с Чаплицом. Известие об этом мало тронуло короля. С окаменевшим лицом, совсем не похожим на то, которое они видели в часы сражений, он вышел к послам и принял их любезно, но холодно. Они нашли в нем совершенно другого человека.
Он выслушал их поручение терпеливо и благосклонно.
— Вы берете будущее на свою совесть? — сказал он. — Примите же на себя и ответственность. Я хотел иначе кончить войну, погасить пожар, которому дали распространиться.
Он тяжело вздохнул.
— Пускай посполитое рушенье расходится по домам, и дай Бог ему благополучно уйти от неприятеля! Гетманы пойдут дальше; я уже не буду участвовать в войне.
Принятые любезно, но равнодушно, послы хоть и достигли своей цели, вернулись нерадостные. Король расстался с ними, как с чужими, не сказав ласкового слова.
На другой день разнеслась весть, что Ян Казимир сдал все гетманам, а сам возвращается в столицу.
Достаточно было взглянуть на него, чтобы прочесть на лице упадок духа и уныние. К этому присоединилась болезнь, и король с большим трудом добрался до Львова.
По стране ходили радостные известия о победе под Берестечком, о поражении татар и казаков. Львов хотел приветствовать победителя триумфальными воротами и великим торжеством, но король послал предупредить, чтоб ничего этого не устраивали.
Горечь, которой он был исполнен, превратила бы этот триумф в насмешку.
Без огласки, тихо, грустно въехал он в столицу Руси, на другой же день слег в постель.
Отправленный отсюда к королеве посол уведомил ее о болезни, необходимости отдыха и близком возвращении в Варшаву. От писем веяло унынием, которое очень огорчило Марию Людвику.
Она старалась главным образом о том, чтобы разгласить и прославить берестечскую победу. Заграничные письма прославляли и восхваляли короля, как рыцаря и героя. Портреты его, с обвитым лаврами челом, расходились по свету.
Но сам Ян Казимир из одушевленного великой задачей победителя неверных и мятежников, превратился в прежнего скучающего и тяготящегося жизнью человека.
Стржембош, который вернулся на службу, смотрел на него с удивлением и жалостью. Король неохотно говорил о войне, умалчивал о своем участии в ней.
— Все это провалилось в болото, пошло прахом! Гетманы разобьют казаков, и не сломят их. Такой пожар нужно гасить шаг за шагом. Пусть страна подумает о себе.
Во Львове его задержала болезнь. Вылечившись, он должен был набраться сил, прежде чем мог двинуться в Люблин.
Баур предписал ему отдохнуть в Люблине. Тут пришла весть, что маленькая королевна, рождению которой так радовались, умерла. Ян Казимир не проявил большого огорчения.
Письма Марии Людвики дышали печалью.
В Люблине король узнал, что подканцлерша два раза просила Марию Людвику принять ее, желая очиститься перед нею от клеветы.
Королева, под впечатлением донесений Радзеевского, оба раза отказала в приеме. Это было в то самое время, когда Радзеевская, очерненная клеветой мужа, нашла все двери запертыми перед нею.
Она хотела по крайней мере быть чистой в глазах королевы. Отвергнутая два раза, поддерживаемая гордостью и сознанием своей невинности, подканцлерша начала готовиться к отъезду из дворца.
После этого королева, побуждаемая скорее любопытством, чем справедливостью, приказала дать знать подканцлерше, что готова принять ее.
Радзеевская гордо отказалась.
«Я два раза покорно стучалась в двери ее королевского величества, — отвечала она, — но они оказались замкнутыми для меня; нога моя больше не ступит за их порог».
Королева была сильно задета этим.
Прибыли на совет оба брата подканцлерши, которая боялась возвращения мужа. После совещания с ними приказано было собирать и укладывать на возы все, что имелось драгоценного во дворце Казановских, и везти частью в монастырь кларисок, куда подканцлерша решила укрыться, частью к братьям, в надежные места. Таким способом Радзеевская гарантировала себя против мужа, жадность которого была ей известна.
Она открыто говорила о разводе.
Вскоре эта сокровищница, которую с удивлением осматривали иностранцы, это королевское гнездо Казановского опустело. Остались в нем только стены и то, чего нельзя было оторвать от них. Даже дорогие фламандские ткани и обои из позолоченной испанской кожи были содраны со стен. В кладовых, цейхгаузе, погребах не оставалось ничего, кроме поломанного хлама.