Елена Крюкова - Тень стрелы
И огонь прекратился.
Он раззявил рот, выпучил белые глаза, засмеялся, показывая цинготные зубы, и крикнул, наблюдая встающее солнце:
– О ты, ярко горящий!..
Свист стрелы раздался в оглушительной тишине. Стрела, пронесшись над войском, над головами людей и коней и над железом, плюющим огнем, вонзилась всаднику, застывшему на снежном холме, в грудь. Стрелок был меток, да не рассчитал. Не слева, где сердце, а справа.
Унгерн опустил голову. Глаза наткнулись на еще дрожавшее оперенье. Стрела крепко засела в груди.
«Великолепно. Все-таки кто-то смог! Не все… трусы… Кто-то… оказался воин…»
Пальцы бессознательно взялись за древко. Если вытащишь – истечешь кровью. Как небо. Как солнце.
Белая кобыла дрогнула, содрогнулась всей шкурой, горестно, томяще заржала, повернув голову, кося красным глазом. Всадник покачнулся в седле. Держась рукой за древко стрелы, откинулся назад, закинув голову, глядя в красную бездну.
«Она не черная, а красная. Ламы, вы были неправы».
В полном молчании стоявшего войска, на белом холме над ледяной рекой ржала, будто плакала, белая кобыла.
Тот, кто выпустил стрелу, опустил лук.
Тот, кто выпустил стрелу, еще слышал содроганье лука и дрожь тетивы замерзшими пальцами, яростью сердца.
«Так отец мой стрелял. Так дед мой стрелял. Так будут стрелять внуки внуков моих. Лунг-гом-па оборвал свой бег. Я побегу за него. Не так я хотел взять тебя к себе, ты, докшит орус. Ты думаешь, стрела настоящая? Я выдумал ее. Я пустил ее мыслью. Это лишь тень стрелы. Так отец мой в горах стрелял во врага в час, когда над снегами всходило великое солнце».
* * *Она отстреливалась как могла. Она ведь так хорошо умела стрелять. Она научилась давно – там, под Екатеринбургом, в Пятках; там, в Омске; там, в Новониколаевске; там, в ургинской «РЕСТОРАЦIИ». Она так метко стреляла в жизни – то в белых, то в красных, то в анархистов, то в святых лам, и уже не знала, где свои да наши, а где чужие; те, кто платил ей, кто держал ее при себе, как пса у ноги, могли через миг оказаться врагами, и надо было в любом случае уметь хорошо стрелять.
Машка, пригнувшись за палаткой Федора Крюкова, встав на одно колено, прищурясь, стреляла, вскрикивая каждый раз, когда ей удавалось попасть в солдата. Она стреляла в людей Резухина, пытавшихся уйти, двинуться, пробивая себе путь огнем, в сторону Селенги. В нее тоже стреляли, но все не могли подбить ее, как птицу.
– Катя, – шепнула она, вытирая пот, выступивший на губе, отирая запястьем мокрый висок, – эх, как хорошо-то я тебя отправила в Ургу, Катюха, вовремя… осенило Иуду Михалыча… а ловко он замаскировался… да все мы… все мы, леший бы нас всех побрал, ловко замаскировались… все мы маски, маски этого, как его, ихнего Цама!.. маски… маски…
Она низко пригнулась к коленям, согнулась в три погибели. Пуля просвистела над ее головой. Она упала животом на снег. Стреляла лежа. Люди Резухина, продолжая палить в нее, отходили. Этого, что маячил в арьергарде, настойчиво целясь в нее, она хорошо знала. Это был приятель погибшего подпоручика Зданевича, Игнат Коростелев. Прапорщик Коростелев обернулся в последний раз и выстрелил – и Машка, застонав, закусив губу, повалилась в снег лицом, стала кататься по снегу, грызть снег зубами. Ругательства посыпались из ее рта, как шелуха от семечек.
– Попал… попал, гад… Попал все-таки… Ах, дря-а-а-ань…
Она, лежа на животе, прицелилась, спустила курок. Коростелев, уже лихо скакавший на лошади прочь от лагеря, пошатнулся, вскинул руки. Машка зло, хрипло засмеялась:
– Попала! Попала!..
Она снова упала лицом в снег. Полежала так немного. Прапорщик, собака, всадил ей пулю в плечо, в мякоть пухлой, огрузлой руки. Боль от засевшей глубоко в руке пули была нестерпимой. Машка скрежетнула зубами, провыла тихонько:
– Теперь перевязывать надо… у-у, нехорошая рана, у-у, все-таки влипла я…
Она перекатилась через спину, опять легла на живот, по-пластунски подползла к палатке. Казаков в палатке не было – они были там, в Казачьей сотне, и она не знала, на чьей стороне сейчас Казачья сотня. Если кто-нибудь из них вернется к палатке и обнаружит здесь ее – ее прикончат, если узнают, что она стреляла в резухинских прихвостней. А впрочем… Впрочем…
– Если бы я убила красного, земля много бы не потеряла. Красные рожи, я ж вас тоже еще как ненавижу! Вы ж меня… – Она сплюнула на снег. Перезарядила пистолет, вытащив патроны из кармана кофтенки. – Вы ж меня, дорогие красные, в свое время так отделали… вы ж меня первые ухлопать хотели… а предварительно – растянуть на лавке… что там на лавке, бери выше – на голой земле… Эх, я, я… Верила тем, верила другим… Я вас… обоих… и белых, и красных… я вас – всех… ненавижу!..
Машка. Застонала. Уцепилась пальцами за край палатки. Палатка пуста. Надо в нее вползти. Как хлещет желтыми плетками по стонущему от боли телу с неба – солнце! Она вкатит себя, как скалку, в палатку… отлежится… Может, тут у Крюкова, у Рыбакова где-нибудь и штофик… завалялся…
Водка. Глоток водки. Он не помешает. Разумовский, тьфу, этот, Егор Медведев его настоящее имя, говорил: Богдо-гэгэн, этот монгольский старикан, ихний царек, водочку любил, так и искал бутылочку, чтоб приложиться… Пьяница, значит… Вот и она – пьяница. Развратилась она там, в «РЕСТОРАЦIИ». Что ни вечер – выпивка… Нет, она развратилась раньше… Там, на омских разъездах… на екатеринбургском вокзале… в иркутских притонах, где ее хорошенько подпаивали, прежде чем повалить ее прямо на пол, на грязный пол в плевках, окурках, винных пятнах, кровавых незамытых пятнах…
Чья-то нога в монгольском сапоге с чуть загнутым вверх носком возникла у ее касающейся снега щеки. Сапог двинул по щеке. Машка, ахнув, перевернулась на спину. Солнце ударило ей в лицо, на миг ослепив ее. Сапог снова ударил ее, въехал ей под ребра. Еще. И еще.
И противный, гадко-скрипучий птичий голос над ней выдавил, проскрежетал:
– Гас-рын душка! Гасрын хор-роший! Гасрын дурсгал! Гасрын дурр-р-сгал!
Она разлепила, щурясь, глаза, не выпуская пистолет из руки. Попугай на плече у человека, бившего ее наотмашь сапогом, крякал и скрежетал – что, она уже не понимала.
– Ташур!.. Ташурка!.. Ты что… ты, твою мать… спятил?!.. Это ж я… Машка… Машка!..
Сапог ударил еще раз. Пистолет вылетел из Машкиного кулака и отлетел прочь, покатился по скользкому блестящему на солнце, как горный хрусталь, насту. Попугай выхрипнул: «Дур-ракам закон… не пис-сан!..»
– Да. Да, я вижу. Я хочу увидеть еще кое-что. То, что я сделал сам.
Ташур, тяжело дыша, в расстегнутом малиновом тырлыке, наклонился над ней. Переложил наган из правой руки в левую. Вцепился в воротник Машкиной старой, с блестящей нитью, кофтенки, штопанной на локтях. Резко рванул поношенную ткань, дернул вниз. Разлезшаяся непрочная шерсть порвалась вмиг, расползлась под сильными пальцами Ташура. Под солнечные яркие лучи вывалилось белое полное плечо. Черно-синяя свастика огромным пауком, черным катящимся злобным глазом глядела с плеча.
– Как… ты сделал?!.. Что брешешь… Разве ты?!.. Не ты же!.. Как… ты… нет… не может быть…
Ташур еще раз больно пнул Машку сапогом. Теперь уже в лицо.
– На всех работала. Шлюха. На тех и на других. Шлюха есть шлюха. Что со шлюхи взять. Это я заклеймил тебя тогда. Я. Вы все перегрызлись. Вы все убиваете, жжете, вешаете, грызете друг друга. Но вы – чужие. Вы – орусы. Вы – короста на священном чистом теле Востока. Вы только думаете, что вы владыки мира, и вы грызетесь за этот мир, не подозревая, что все вы, и белая кость и черная грязь, все вы обречены. Вы все не нужны этой земле. Слышишь, шлюха, не нужны! И твой Унгерн никогда не увидит Тибета! И твой Медведев, и твой Иуда никогда не увидят себя ни на троне Монголии, ни на троне России, ни у какого руля власти! Ибо власти у вас нет и никогда не будет! Власть – у нас! Власть…
Он замолк. Крепко, цепко взял ее руками за плечо. Впился пальцами, как когтями, в вытатуированную им самим свастику.
– Власть – вот у кого! У чего!
Из-под его ногтей, впившихся в кожу дебелого Машкиного плеча, показалась кровь. Он выпустил ее плечо. Под Машкиным глазом вздувался синяк от удара сапогом.
– Ригден-Джапо еще не повернул перстень! И не скоро повернет! Шам-Ба-Ла – в центре знака «суувастик»! Ты! Шлюха! Скажи, ты, ищейка, ты ведь вынюхала все! Целы ли в юрте Унгерна сундуки и ящики?! Ведь они не успели их вывезти! Ну! Что воды в рот набрала!
Он поднял ногу, чтобы ударить ее, и Машка поняла – он сейчас выбьет ей глаз. Завизжав, она подняла руку, закрыла лицо, закричала истошно:
– Целы! Целы! Не убивай! Пощади!
Попугай заблажил: «Пощади-и-и! Пощади-и-и-и!»
– Ищейка запросила о пощаде, – губы Ташура дрогнули в усмешке, – а деньги любила получать?! И от Трифона, и от барона, и от Разумовского, и от Носкова?! От всех своих хахалей?!
– Да кому ж я уже гожусь… я ж старая… кто ж на меня, такую, клюнет…