Эрнст Экштейн - Нерон
— Бурное пламя, пожри мое бренное тело, — восклицала пятнадцатилетняя девушка, — душа моя унесется в область света! Аллилуйя!
Никодим, полуоглушенный ударом от брошенного в него кубка, собрал последние силы:
— Слушайте, слепцы! — звучно воскликнул он. — Здесь, среди пожирающего мое тело огня, я, недостойный свидетель бесконечной славы Господней, говорю вам: Господь Иисус Христос есть единый истинный Бог и все спасение исходит от Него! Отец Небесный, о, умилосердись надо мной! Я раскаиваюсь от всего сердца! Аминь!
Легкий порыв ветра отнес пламя в сторону. Артемидор в последний раз взглянул на Хлорис в объятиях агригентца.
— Хлорис! — крикнул он. — Хлорис!
Вопль его был так громок, что покрыв весь шум, донесся до отдаленнейших групп ликующей толпы.
— Хлорис! — снова раздалось из крутящегося пламени, теперь уже прямым столбом поднимавшегося к небу. — Горе мне, я умираю!
— Да будет благословенно имя Господне! — прошептал Никодим.
Потом и он умолк.
Шесты медленно догорали. Большие лужи крови впитывались в землю. Несколько шестов сломались и упали, увлекая с собой полуобгоревшие тела. В воздухе стоял густой, отвратительный запах гари, словно после жертвоприношения на тысячах алтарей Плутона.
Тогда, при звуках любимой гадитанской мелодии, как бы по мановению волшебного жезла, вспыхнули остальные огни иллюминации и в Нероновых садах начались сцены, не имевшие себе подобных в преступных летописях кесарского Рима.
Глава XIII
Прошел год; наступила тропическая летняя жара и годовщина ужасного пожара.
В этот промежуток времени из развалин уже возникли целые кварталы, роскошнее и красивее прежних.
Широкие, правильные улицы, с колоннадами по бокам, заменили прежние улицы и переулки в самых бедных и пользовавшихся дурной славой кварталах.
Массы пепла и потухших головней погружены были на огромные грузовые суда и отвезены в Остию, для засыпки болотистых низменностей вблизи гавани.
Благодаря наградам, назначенным цезарем за постройки, оконченные в течение известного срока, деятельность частных лиц превзошла всякие ожидания. Работа кипела днем и ночью, не прекращаясь даже во время страшного июльского зноя.
Новый, живительный дух проснулся в римлянах, и годовщина страшной катастрофы была встречена ими с серьезным, но никак не с печальным и угнетенным чувством.
Провинции, в особенности Малая Азия и Греция, должны были пополнить казну императора, щедро осыпавшего столицу добытым в них золотом.
Род частного учреждения со «свинооким» Гелием во главе был создан для изысканий новых источников доходов для цезаря, и употребленные для этой цели меры были горькой насмешкой над всякой справедливостью. Около половины сентября строительные работы закипели с удвоенной энергией, поскольку прибыли многие тысячи галльских и испанских рабочих. При таком ходе дела можно было рассчитывать на окончание последнего дома раньше истечения года; конечно, при этом не могла быть готова внутренняя отделка, в особенности живопись, так как на этот счет сенаторы и всадники предъявляли большие требования.
Лето двор провел опять в Байе, в великолепной новой вилле, стоимость которой отпущенник Фаон первоначально определил в девятьсот миллионов, но которая, считая все художественные сокровища и приспособления комфорта, поглотила еще полмиллиона. На крыше виллы была роща, кустарники, источник и красивый пруд размером около тридцати квадратных локтей, окаймленный оправой из оникса. У подножья веерной пальмы привязана была лодка из кедрового дерева, вмещавшая в себе двоих кроме гребца. Поппея называла это диво своими «висячими садами». И все-таки Нерон был не вполне удовлетворен этим неслыханно ценным произведением искусства. Он мечтал о еще необычайнейшем, и это необычайное наконец осуществилось в Риме, на Эсквилинском холме: то был восточный сказочный дворец, которому изумленный народ дал название «золотого дома».
В последних днях октября царственная чета сидела в роще «висячего сада» и смотрела на байский залив, где мимо Мизенского мыса величаво плыла из Остии императорская трирема «Ихтис». Возле императора стоял Тигеллин. Неподалеку, на мягкой круглой табуретке, сидел отпущенник Фаон, лишь четверть часа тому назад прибывший из Рима. На заднем плане расположился Кассий с несколькими служанками Поппеи.
— Видишь, повелитель, как аккуратен главный кормчий, — сказал отпущенник, указывая на трирему. — Он сказал, что бросит якорь у храма Геркулеса за два часа до заката.
— Благодарю, — отвечал император. — Мы уедем сегодня же. После всех твоих рассказов я могу предположить, что у меня наконец будет действительно приличное жилище.
— Жилище из чистого золота, украшенное драгоценными камнями, из которых многие по цене равны этой вилле.
— Слышишь, Поппея? Зеркальные золотые плиты покрывают стены. Твое цветущее изображение будет тысячекратно отражаться царственным металлом. Ты будешь ступать по аканфоподобному малахиту. Рубины, смарагды и брильянты соперничают с дневным светом, проникающим в сверкающие залы сквозь окна из финикийского стекла. Все, что только могут доставить искусство и богатство, кипучее творчество и усердная служба рабов, все сосредоточено в том золотом доме. Теперь начнется эра наслаждений, презирающих смерть, блаженнейшего безумства, невиданного со времен Нина и Сарданапала!
— Повелитель, ты счастлив, — сказал агригентец, притворяясь глубоко тронутым. — Привет тебе, любимцу судьбы! Привет и тебе, Поппея Сабина, повелительница империи, прекраснейшая и достойнейшая среди императриц! Все победили вы: клевету, ненависть, зависть, ярость стихий. Кругом все дышит и живет только для вас: вы стоите на вершине бытия и земля — ваше подножье!
— Отвратите несчастье, о боги! — прошептал Фаон.
— Что ты говоришь? — спросил, слегка нахмурясь, император.
— Я говорю… на случай, если бы слова Тигеллина оскорбили Уранионов…
— Каким образом?
— Повелитель, ты знаешь, у всех народов есть поверье, что такое превозношение, как только что произнесенное светлейшим Софонием, не предвещает добра. Поэтому я и просил богов отвратить несчастье.
— Вздор! — торжественно сказал император. — Боги — это мы. Пока я сам низвергаю молнии, подобно Юпитеру-Зевсу, мне не страшны ни так называемые олимпийцы, ни слепой, бессмысленный Рок. Разве я не испытал сто раз свое превосходство над самыми дерзкими покушениями этого Рока? Пусть на нас вооружается яростная Судьба: она сломится и разобьется об эту грудь, подобно тому, как прибой разбивается о глыбы каменной гати. Рим превратился в пепел: я воссоздал его еще прекраснейшим и славнейшим. Народ безумствовал при этом несчастье, и ярость его поднялась до высоты престола: я смирил его. Аристократы, сначала возмутившиеся против моего счастья, делавшего их бессильными, под предводительством низких негодяев затеяли великое восстание: я простер руку — и Пизо, вместе с тысячами своих сторонников, пал во прах.
— Однако… — прошептал Фаон, но остановился и робко взглянул на цезаря.
Но Нерон был так полон сознанием неприкосновенности своего величия, что не рассердился на отпущенника.
— Выскажи, что у тебя на сердце, — смеясь, сказал он.
— Я боюсь показаться непочтительным и дерзким.
— Это невозможно. Видишь ли, Фаон, если есть человек, которому я вполне доверяю, то это ты. Я сам не знаю, почему это так. Ты оказал мне услуги, но и другие сделали то же самое. Только один мой превосходный Тигеллин предан мне не меньше тебя; но, кроме вас, у меня нет никого. Я вижу это по твоему лицу. В твоих ясных, веселых глазах сверкает тайная симпатия. Да, рискуя даже возбудить твою ревность, Софоний Тигеллин, я должен сознаться: Фаон был бы дорог моему сердцу, даже если бы я был нищим, между тем как ты предназначен только в друзья цезарю!
— Мой император! — произнес агригентец, прижимая к сердцу правую руку.
— Оставь это! — прервал его Нерон. — Это была лишь мимолетная фантазия. Итак, что хотел ты сказать, Фаон?
— Я хотел молить цезаря не слишком полагаться на свою безопасность. Возмущение Пизо еще доселе не дает мне успокоиться, и я дивлюсь, как скоро мой господин и повелитель позабыл свое огорчение. Разве Пизо не был твоим другом?
— Он назывался так, но не был им. Под личиной притворного дружелюбия он скрывал коварство.
— Все-таки ты не подозревал ни его, ни многих из других заговорщиков, например, ни Фанния Руфа, разделявшего с Тигеллином начальство над преторианцами, ни Флавия Сцевина, некогда называвшего тебя сыном и испросившего у своих товарищей право первому обнажить меч.
— Как?
— Да, повелитель! От тебя скрыли это, но это так, и другие это подтвердили! «Прошу как особого отличия предоставить мне нанести первый удар!» — сказал он на последнем собрании.