Роман Антропов - Бирон
Стоявшие в первом ряду знатнейшие сановники тревожно переглядывались.
— Павел Иванович, — сурово продолжал фельдмаршал. — От имени Верховного тайного совета, властью, доверенной ему императрицей, за письмо, отправленное тобою императрице и направленное против блага отечества и интересов ее величества, объявляю тебя арестованным впредь до суда!
Упавший с потолка гром не так поразил бы собрание, как эти грозные слова. Словно протяжное, глухое «о-о-ох» пронеслось по собранию.
Арестовать всенародно графа, генерал-адъютанта, Андреевского кавалера, человека, связанного родством и свойством с Трубецкими, Барятинскими, Ромодановскими, Черкасскими! Это было неслыханно.
Ягужинский, страшно побледневший, поднял голову и воскликнул:
— Вы не судьи мои! Пусть судит меня императрица! Канцлер, смотри!
Головкин с жаром убеждал в чем-то Дмитрия Михайловича! В невольном движении вокруг Ягужинского столпились Черкасский, Трубецкой, Барятинский и недавно приехавший Лопухин. Казалось, они готовы были оказать прямое сопротивление. Лицо Василия Владимировича словно окаменело. Он сделал Степанову знак. Распахнулась дверь, и с ружьями наперевес тяжелыми шагами в залу вошли солдаты во главе с капитаном Лукиным, командовавшим в этот день караулом.
— Возьмите его, — повелительно произнес фельдмаршал, указывая на Ягужинского.
— Меня, меня? — крикнул, не помня себя, Ягужинский.
— Василий Владимирович, остановись, — произнес фельдмаршал Иван Юрьевич.
Солдаты молча двинулись вперед и остановились перед Ягужинским. Отсалютовав обнаженной шпагой, капитан Лукин произнес, обращаясь к Ягужинскому:
— Ваше сиятельство, извольте следовать за мной.
Глухой ропот пронесся по собранию.
— Именем ее величества я объявляю графа Ягужинского изменником отечества, — громким голосом произнес фельдмаршал Долгорукий.
При этих словах в зале наступило молчание.
— Я не тать, не разбойник, — дрожащим голосом начал Ягужинский. — Я генерал российской армии и верный подданный императрицы. Не признаю суда вашего надо мною. Вы ли сейчас говорили о свободе! Не вы разве восстали против бедствий самовластья! Хорошо, я повинуюсь силе!..
— Да, — ответил Дмитрий Голицын. — Мы хотели свободы, ты хотел неволи! Мы хотели стать свободными людьми, и императрица соизволила даровать нам свободу! Ты хотел остаться рабом и оставить других в рабстве! Так и оставайся же рабом! — закончил он.
В последний раз окинул Ягужинский взглядом окружающих. Фельдмаршал Трубецкой стоял как оглушенный громом. Лицо толстого Черкасского налилось кровью, и было страшно за него. Барятинский и Лопухин стояли бледные и безмолвные.
— Я готов, — упавшим голосом произнес Ягужинский и сделал шаг вперед.
Солдаты замкнулись за ними, и среди глубокой тишины послышались шаги и бряцание ружей. Окруженный солдатами, нетвердой поступью вышел Ягужинский.
Закрылись двери, и замолкли шаги, но долго все собрание было как бы в оцепенении. Это молчание прервал голос Феофана:
— Пусть господа министры Верховного совета отдадут отчет всемилостивейшей государыне за свои деяния. Нам же надлежит совершить благодарственное Господу Богу молебствие.
Эти слова нарушили оцепенение. Собрание зашумело, послышались голоса:
— В Успенский собор! В Успенский собор!
Люди разбились на группы, оживленно обсуждая события.
— Чрезвычайное заседание совета объявляю закрытым! — крикнул Дмитрий Михайлович.
Верховники поклонились собранию и медленно вышли из залы.
Адъютанты Ягужинского, Окунев и Чаплыгин, с беспокойством ждали исхода заседания. Они не имели права войти в залу совещания и в числе других адъютантов высокопоставленных лиц оставались в нижнем помещении, малой приемной зале. Туда же вышел и Федор Никитич Дивинский, только что приехавший с Григорием Дмитриевичем. На князя Юсупова верховники возложили на этот день командование всеми войсками московского гарнизона, и он с раннего утра ездил по полкам, проверял наряды и распоряжался расположением войск.
Федор Никитич, веселый и радостный, непринужденно беседовал с Окуневым и Чаплыгиным. Настроения этого дня совсем не коснулись его. Он весь был полон своим личным счастьем.
— Кажется, кончилось, — сказал Окунев. — Будто снимают караулы.
Действительно, в соседней комнате послышались мерные шаги солдат. У дверей шум шагов умолк, и в комнату вошел Лукин.
— А, Григорий Григорьевич, — приветствовал его Дивинский, встречавший Лукина не раз у Юсупова. — Ну что, как там? А?..
Но Лукин очень сдержанно поздоровался с ним и, не отвечая, обратился к стоявшим Окуневу и Чаплыгину.
— Прапорщик Окунев, капитан Чаплыгин, — произнес он. — Прошу следовать за мной.
— За вами, капитан, куда? — спросил побледневший Чаплыгин.
— По приказанию Верховного совета вы арестованы, — тихим голосом ответил Лукин. — Караул за дверью.
Молодые офицеры сразу поняли, в чем дело.
— А Павел Иваныч? — спросил Окунев.
— Граф Ягужинский арестован-тоже, — ответил Лукин, не возвышая голоса, чтобы не привлекать внимания окружающих.
— Да? Мы идем за вами, капитан, — после некоторого раздумья сказал Чаплыгин.
Со стороны казалось, что молодые офицеры ведут между собой обычную беседу. «Вот оно что, — думал Дивинский. — Началось!» И он вспомнил слова и грозное выражение лица Григория Дмитриевича, когда он говорил о Ягужинском и других врагах Верховного совета. Да, господа министры не шутят.
— Прощай, Федор Никитич, — сказал Окунев.
Чаплыгин молча пожал ему руку, и оба последовали за Лукиным.
С тяжелым вздохом посмотрел им вслед Дивинский. «Я на стороне победителей, — пронеслось в его голове. — Я счастлив… А что ожидает их? И разве я не могу очутиться в их положении?» И смутная тревога, как черное предчувствие, вдруг овладела им.
VII
— Я болен, совсем болен, дорогой граф, видите, мои ноги почти не действуют, глаза почти не видят. Не могу даже встать вам навстречу.
И барон Генрих-Иоганн Остерман, или попросту Андрей Иванович, протянул худую сморщенную руку человеку в фиолетовом камзоле, с золотой звездой на груди. Этот человек был граф Вратислав, представитель немецкого императора Карла VI — цесарский посол, как его называли.
Остерман сидел в кресле перед горящим камином. Ноги его были прикрыты меховым одеялом, глаза защищены зеленым зонтиком. Комната была освещена только светом камина да лампы под зеленым колпаком, стоявшей на столе в другом углу большой комнаты.
— Глубоко огорчен вашей болезнью, барон, — ответил граф Вратислав. — И никогда не решился бы вас беспокоить, но меня направил к вам канцлер. Я должен исполнить поручение моего всемилостивейшего государя; несмотря на мои представления, я до сих пор не получил ответа от российского императорского кабинета.
— Да? — протянул Остерман. — Садитесь, дорогой граф. Ведь речь идет о договоре 1726 года? Ваш император гарантировал тогда права принца Голштинского на Шлезвиг. Но, дорогой граф, ведь мы не имеем ничего общего теперь с Голштинским домом, вместо l'enfant de Kiel[45] у нас императрица, племянница de Pierre farouche,[46] как именовали не раз за границей великого императора.
— Пусть так, но договор остается в силе, — ответил граф Вратислав. — Испания заключила трактат с ганноверскими союзниками в Севилье. Согласно договору Российская империя должна иметь на границе вспомогательный корпус.
Из-под зеленого зонтика зорко смотрели глаза Остермана.
— Да, — задумчиво произнес он. — Но ведь всякий договор, дорогой граф, действителен только до той поры, пока существует правительство, его заключившее. Существует хотя бы преемственно. Чего вы хотите, — дружески продолжал он. — Быть может, сама форма правления будет у нас изменена. Захочет ли новое правительство соблюдать устаревшие трактаты? Я знаю, — продолжал он, — что как вы, так и представители Голштинии, Бланкенбурга и Швеции хотели бы видеть на российском престоле этого l'enfant de Kiel под регентством цесаревны Елизаветы Петровны. Вы все, не сердитесь, милый граф, хотели бы урвать по кусочку от обширной империи. Так, самую малость. Дания — балтийское побережье, Швеция — провинции, отвоеванные Петром Первым, и так далее. Но судьба распорядилась иначе.
Граф Вратислав нервно поднялся с кресла.
— Значат ли ваши слова, господин барон, — сказал он, — что российский императорский кабинет отказывается от трактата 1726 года?
— Нисколько, — устало возразил Остерман. — Это значит только, что существующие трактаты подлежат пересмотру. Но, впрочем, я могу гарантировать вам вспомогательный корпус на западной границе. И хотя я совсем болен, как вы видите, я сегодня же представлю об этом меморию в Верховный совет.