СТРАСТЬ РАЗРУШЕНИЯ - Лина Серебрякова
Великан Бакунин растерялся.
— Что же мне делать? Неужели ехать куда-нибудь в Персию и там подымать дело? Без дела я сидеть не могу. А Славянская федерация? А революция в России?
— Какая революция?
— Как это какая? Вот тебе и раз! Крестьян освободили без земли, они думают, что есть другая воля, но господа ее прячут. Даже поэты вопят.
Народ освобожден,
Но счастлив ли народ?
— Вы, "Колокол", должны все знать! Вы позвали интеллигенцию "В народ!" Вот в 1863 году, когда истечет срок "временно-обязанных", она и начнется, крестьянская революция. Бунт!! Бессмысленный и беспощадный.
Герцен внимательно смотрел на него. Мишель рассмеялся.
— Что смотришь, как на воскресшего из мертвых? Я ли был худо похоронен? И вот я здесь, среди вас, и не отказался бы закусить, между прочим!
— Накрытый стол ждет тебя, Мишель. Потом пойдешь отдыхать. Для тебя мы сняли милую квартирку в ста метрах от нашего дома. Вели отнести туда твой багаж.
— Мой… багаж?! — расхохотался Бакунин, разводя толстыми руками. — Все мое ношу с собой.
— Тогда за стол.
За обедом собралось человек двенадцать. Совсем взрослый молодой человек Саша Герцен, студент университета в Лозанне, внимательно смотрел на легендарного Бакунина, которому его отец посвятил благородно-возвышенные строки в первых же номерах своих изданий.
Были другие дети.
Тата, Оля и малышка Лиза Огарева, девочка с огромными чистыми голубыми глазами. Был сам Огарев, его жена Наталья, и человек семь гостей, среди которых выделялся подвижный и нервный Сергей Кельсиев. Он был из "некрасовцев", христианской несогласной общины, ушедшей в Турцию, обладал неспокойным и переменчивым характером, брался за тысячу дел, жил между удачами и неудачами.
Он слушал Бакунина с неистовым интересом, но был критичен и въедлив. Гигантский аппетит Бакунина, его пот и громкий звонкий голос раздражали его.
Конечно, разговором свободно и властительно занимал собравшихся Бакунин. Речь его, слегка шепелявая от отсутствия передних зубов, текла завлекательно и вольно, картины из пережитого впечатляюще вставали перед слушателями.
— Немедленно садись за "Мемуары", Мишель. Мы сами их распечатаем, переведем на все языки. Брось все и пиши.
— Да, да, Герцен, ты прав. Надо работать! Но я привык писать на злобу дня, о себе писать противно. Уфф… наконец-то труд обеда окончен и настала воистину божественная минута!
Он достал огромную трубку и задымил, как пароход.
— На террасу, на террасу, — увлек его Герцен в дверь, открытую на свежий январский новогодний денек, похожий на русский март. — Как тебе наши морозы, сибиряк?
С первых же дней Бакунин развил бешеную деятельность.
Письма, гонцы, приезжие, командировки его "бойцов" в разные части света, статьи в "Колоколе", в немецких, французских, славянских изданиях замелькали по всей Европе, заполняли все его внимание время. Сербы, хорваты, поляки толпились у него во все сутки, и когда горничная с застывшей бессонницей в глазах убирала пятую за ночь пепельницу, и приносила десятки стаканов чая и груду сахара, это считалось обычным делом.
По пятнадцать-двадцать писем, целые тетради, словно в юности, писал он за один день.
Ушло письмо и жене в далекий Иркутск.
"Мой милый неоценимый друг! Я жду тебя, Антони. Не задумывайся, друг, не медли. Мы скоро, пожалуй, еще в сентябре, будем вместе. Я буду счастлив. Сердце мое по тебе умерло. Я днем и ночью вижу только тебя. Лишь только ты приедешь, мы с тобой поедем в Италию".
В других своих посланиях он требовал решительных действий, готовый сам встать впереди всех, и словно в юности, кричал, бранился, хохотал, шутил, был обаятелен и непереносим, мудрый, наивный, прозорливый и простодушный.
— Ах, Александр Иванович, — вздохнул один из гостей Герцена, когда кто-то пожаловался на непоследовательность Мишеля, — что же вы хотите? Это же "большая Лиза".
"Большая Лиза". Прозвище приросло к Бакунину.
— Скажи, Мишель, не осталось ли у тебя связей в России, чтобы вернее наладить там нашу пропаганду? — спросил однажды Огарев.
— Только жена. Я жду ее приезда. Вы все должны мне помогать в этом, тот, кто этому противен, будет врагом моим навеки! — глаза его бешено сверкнули.
— Ты хочешь, чтобы она приехала сюда сейчас? Это безумие. Ты сам еще не укрепился! Кто должен хлопотать о деньгах, о паспорте, визе?
— Тогда я ее выкраду! Родная любовь! Выкраду, выкраду! Ты понимаешь ли, Огарев, что такое любовь?
Как ни удивительно, но Антония Бакунина уже начала путь в Европу. Детская уверенность Мишеля в том, что жизнь есть нечто само собой разумеющееся, и вовсе не дается трудом рук своих, которую подметил в нем еще Руге, раз за разом, "по возможности", оправдывала себя в его судьбе!
Земляк Антонии польский генерал Кукель выправил ей все бумаги и заплатил из казны долги ее мужа, те самые, что тот набрал, чтобы добежать до самого Лондона.
Что поднялось тогда в Иркутске! Едва разнеслась весть о побеге, обманутые купцы, словно волки, набросились на молодую женщину, и генерал счел своим долгом вступиться. Но путь был слишком не близок, впереди лежали обе столицы и Премухино.
Зато приближался 1863 год.
— Что нам делать без связей с Россией? Может быть, попробовать через священников? Они люди умные, осторожные, — настаивал Огарев.
Герцен согласился с ним без воодушевления. Он помнил этих людей и их отстраненность от мирского богопротивного дела.
— Мишель! — обратился он. — Здесь в Лондоне остановилось подворье архипастыря о. Пафнутия Коломенского. Сходи, поговори осторожненько. Возможно ли нашим людям останавливаться в гостинице подворья? Это было бы весьма скрытно и безопасно. Так же поговори о Кельсиеве, ему надобно архипастырское слово.
— И в самом деле, схожу с интересом, — согласился Бакунин.
Они поехали.
Кельсиев остался за воротами, чтобы быть наготове, когда позовут. Перекрестившись на изображение креста над воротами, Мишель, нагнувшись, шагнул во двор и вдруг в одном из попов узнал отца Олимия, старого знакомца еще по Пражскому восстанию. Он еще хотел употребить его тогда в дело, да руки не дошли. Ему бы промолчать в интересах своей миссии, проявить дальновидность и такт, но Мишель громко окликнул его и чуть не схватил за подрясник.
— Отец Олимий! Помнишь ли Прагу? Что же ты дремлешь? Пора за дело! — громовых голосом закричал он.
Этим он сразу насторожил тихих служителей подворья. Его повели по лестнице в строгие покои о. Пафнутия. Тяжело подымаясь по ступенькам, Бакунин вдруг запел густым басом:
— Во Иордане крещаюся тебе, Господи, …
И с хохотом переступил через порог к о. Пафнутию.
Бесцеремонное пение священного текста было воспринято как наглое кощунство. Но Бакунин не замечал ничего, видя только одного себя в этом новом для него окружении,