Борис Изюмский - Дальние снега
Вслед за тем Аполлинарий Никитич, семеня, почти побежал к артпосту. Здесь он нашел прикорнувшего мужа Белорусовой.
— Дрыхнешь! — с осуждением сказал Говоров, — а у тебя в доме государственный преступник! Жена там одна… Бери-ка двух матросов и айда за мной!
Они, теперь уже вчетвером, побежали к дому фейерверкера.
Распаленный бегом, Говоров распахнул дверь. За столом сидела хозяйка с каким-то мужиком и мирно беседовала. Он застал конец фразы: «…в наилучшем виде».
— Именем закона! — закричал Аполлинарий Никитич, как делал это в спектаклях — громко и устрашающе, — я вас арестовываю! Оружие на стол!
При этом Говоров на всякий случай спрятался за спину Белорусова.
Незнакомец привстал и вдруг заговорил голосом кронштадтского режиссера:
— Ну что вы, Аполлинарий Никитич…
«Батюшки! Так вот, оказывается, кто этот государственный преступник. Кто бы мог подумать?! Устроил маскарад! Неспроста он мне не давал главные роли».
— Оружие на стол! — повторил Аполлинарий Никитич и, удостоверившись, что никакого оружия у Бестужева нет, выдвинулся из-за спины Белорусова.
— В Кронштадт его, к адмиралу фон Моллеру! Я сам с вами пойду…
* * *На русском флоте было три адмирала Моллера: министр, его брат — начальник главного Морского штаба и, наконец, комендант Кронштадта, или, как его еще иначе называли, — начальник Кронштадтской гавани. Правда, этот был вице-адмиралом, но любил, когда его величали адмиралом.
Кронштадтский Моллер носил короткий парик, скрывавший лысину, увлекался шагистикой, словно служил в пехоте. Бывая на маршировках, он следил за тем, чтобы вынос ноги матроса был развязен, а весь корпус подавался на ногу. Бестужев давно установил, что этот Моллер — полнейшее ничтожество, состоявшее из пудры, жирных эполетов, глупости и бесцеремонных выражении.
Когда Бестужева ввели в кабинет фон Моллера, тот барабанил толстыми, в рыжих волосах, пальцами по крышке золотой табакерки С портретом Александра I, украшенной бриллиантами.
Бестужев уже стер грим с лица, привел в порядок волосы, полушубок сбросил в другой комнате и остался в мундире.
Минуты две длилось молчание. Наконец, Моллер сказал хрипловатым, негромким голосом:
— Когда мне доложили, что вы, капитан-лейтенант, один из главарей заговорщиков, я не поверил своим ушам. Можно понять, что вовлекло в преступный сговор скудоумных армейских прапорщиков, юнкеров-недоучек, поэтов, у которых от рифм ум заскочил за разум. Но вы! Черт возьми! Не зеленый мальчишка — видный офицер флота… Какие отменные аттестации я вам подписывал! Неужели ваша натура так, как это у вас говорят, заматерела в злодействе? — Он снова сделал долгую паузу, побарабанил по крышке табакерки. Повысил голос: — Как вы смели изменнически нарушить присягу, поднять руку на законную власть, от коей не видели ничего, кроме добра?
— Ваше превосходительство, я поступил согласно своим понятиям о справедливости, — с достоинством ответил Бестужев.
— Майн готт! — щеки Моллера покрылись продолжительным румянцем. — Изменник говорит о справедливости! Я прожил на свете шестьдесят пять лет, но не видел еще такой наглости!
— Ваше превосходительство, вы малоприличествуете, пользуясь тем, что в нынешнем положении я затруднен защитить свою честь.
— У вас нет чести! — Моллер уже кричал, — Вы злодей и клятвопреступник. И с вами будет поступлено, как с таковым!
Он резким движением схватил колокольчик, стоящий у массивного письменного прибора из розового мрамора, и с силой зазвонил.
В дверях остановился Дохтуров, поправляя портупею.
— Кибитка готова? — отрывисто спросил его Моллер.
— Так точно, ваше превосходительство!
— Вызвать караул.
— Есть — вызвать караул.
— Вот этого, — Моллер кивнул на Бестужева, — связать и отправить в Петербург.
— Вы не смеете! — в упор посмотрел на Моллера Николай Александрович. — Я офицер, дворянин, а не уличный вор!
— Вы больше не офицер! — Вице-адмирал встал, его живот навис над столом, с презрением посмотрел на валенки Бестужева. — Вы больше не дворянин! Вы только есть государственный преступник. И я льщу себя надеждой, что вас примерно вздернут на рее. Увести!
* * *Дохтуров принес Бестужеву с квартиры Абросимовой его шинель, из своего дома — офицерские сапоги. Связывая ему руки сзади, виновато сказал:
— Выполняю приказ…
«Давай, Паша, давай, — усмехнулся Бестужев, — высоко вознесешься. А мне теперь недолго ждать свои двенадцать пуль».
У крыльца пофыркивали кони, впряженные в сани с волчьей полостью. Два жандарма сели по бокам Бестужева. Заскрипели полозья.
Позади остались Якорная площадь, полосатая будка у шлагбаума на цепи. Свежие кони легко несли сани. Их заносило на поворотах, комья снега вырывались из-под копыт, залепляли глаза. Мчались наперегонки звезды ночного неба, на берегу частоколом маячили ели. Кучер, привставая, временами покрикивал:
— Пади, пади! — и щелкал кнутом над крупами.
Кони храпели, пристяжная извивалась кольцом, словно винясь за малую помощь.
Жандармы, похожие друг на друга — мордатые, оба в усах, — словно согревая, сжимали с двух сторон Бестужева. Закурив дешевые сигары, предложили и ему. Он затянулся раз-другой — от голода закружилась голова, подступила тошнота — выплюнул сигару.
— Не идет!
Николай Александрович прикорнул. Где сейчас братья, что с ними? А Рылеев, Арбузов? Как, наверно, волнуется матушка. Успела ли возвратиться в Кронштадт Люба и рассказал ли ей муж о том, что произошло? Небось спит безмятежно главный радетель российского флота фон Моллер. А великому артисту Аполлинарию грезится, что он получает внеочередное чиновничье звание.
Бестужев открыл глаза, пошевелил затекшими руками. Луна лила синий свет на лед Невы. Сколько трупов исчезло в ее прорубях?..
Они въезжали в город. Застыли громады домов. За их окнами торжествовали победители, горевали побежденные. Лились женские слезы, надрывались сердца. Вместо сожженных писем и дневников стыли в холодных каминах груды пепла. Писало доносы извечное племя наветчиков.
В какую из квартир, гремя саблями, врываются сатрапы? Кто прощается со своей семьей? Кто ждет стука в дверь и смотрит в окно — не остановилась ли зловещая карета? Десятки их подкатывают в сей ночной час к Зимнему дворцу, волоча улов правдолюбов.
Успела ли Элен сжечь письма, в том числе и Любови Ивановны?
Луна теперь ярко светила над Петропавловской крепостью, шла дозором от башни к башне, проверяла посты у сводчатых ворот, освещала зарешеченные глазницы. На Сенатской неохотно стреляли искрами утомленные костры.
— Приехали! — кучер остановил коней.
«Вуале ту»[42],— сказал себе Бестужев.
Глава пятая
ДВА НИКОЛАЯ
И человек лишен простой свободы
Судить и думать, быть самим собой.
Дж. БайронЦарь не спал уже третью ночь. Приводили и уводили арестованных… Ему доставляло наслаждение допрашивать каждого из возможных убийц. Он точно знал, с кем как надо себя вести: одного он устыжал, журил, на другого кричал, топал ногами, грозил смертью, третьему обещал за откровение «полное прощение», советовал «подумать о душе». И посылал коменданту Петропавловской крепости Сукину записки: «Содержать строго», «Наистрожайше, как злодея», «Заковать в ручные железа», «Содержать на хлебе и воде».
В конце концов, устав, царь, сидя у ломберного столика, вздремнул, упершись подбородком в ладонь. Сначала ему привиделся учитель детских лет генерал Ламздорф, розгой укорявший его за леность, потом — учения на плацу. Он самолично обучал рядовых своей бригады сорока восьми ружейным эволюциям. Лично проверял неподвижность рук, плеч, линию султанов, вытягивание носков. Любил, чтобы глаза у солдат были остекленелые, остолбенелые. Обучал маршировке тихим, скорым, беглым, вольным шагом. И кричал: «Протоканальи! Ананасом прошли!» А унтер-офицеру грозил: «Помахай, помахай, крендель, а те галуны смахну!»
Проснувшись, Николай подумал, что сон, наверно, неспроста. Если он справлялся с бригадой, то почему не справится со страной? Вся Россия должна иметь единый шаг, взгляд, вскрик… И тогда ему, гвардейцу из гвардейцев, управлять будет просто. Так надо его подданным…
Царь стряхнул с себя сонную одурь, придвинул поближе «Санкт-Петербургские ведомости», лежавшие на столике, еще раз перечитал сообщение в разделе «Внутренние происшествия»: «Вчерашний день будет, без сомнения, эпохой в истории России. В оный жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков. Подстрекателям на Сенатской площади, гнусного вида во фраках, и пьяной черни император противопоставил кротость. Но когда увещевания не помогли, великодушный император вынужден был несколькими выстрелами из пушек очистить площадь, восстановив спокойствие, и народ со слезами славит милосердие монарха».