Питер Грин - Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос
Приходили и разные другие посетители: тетушка Елена и дядюшка Драконт, который был (еще о том не ведая) на грани смертельной болезни; Мика и Меланипп — изящная бездетная пара; они наполнили комнату, где я лежала больная, огромными букетами ливанских роз и новейшими щеголеватыми сплетнями из жизни общества. Побывала у меня и Телесиппа, которая сделалась важной, словно матрона, — ее волосы, некогда белокурые, перемежались теперь с сединой. Пожаловал Агенор, холостяк средних лет, — у него начали быстро развиваться привычки старой девы; заходил Ларих, в облике которого давно ничего не осталось от юного Аполлона. Его красота исчезла, точно летняя роза, которую он взял со стоявшего у моей кровати столика и важно, лениво сдул лепестки на пол. Еще бы, ведь он женился на богатой наследнице из Афин! Последними ко мне приезжали из Пирры Агесилаид, Йемена и Аттида, а из Усадьбы трех ветров — сын Исмены Гиппий, которому было уже под тридцать; у него были такие же серые глаза, темные медные волосы и ослепительная улыбка, как и у его сестры. Когда эти гости отворили дверь, мне показалось, что меня подхватила волна золотого прилива — так наполнилась солнечным светом комната! Я все глядела на них и слушала…
Пока мы беседовали, вошли вместе Клеида и Мега. Я увидела, как Гиппий повернул голову, и Клеида замешкалась — стройная, белокожая, изящная, будто лилия; глаза их встретились — и вспыхнули внезапной радостью. Дальше я не чувствовала ничего, кроме одного только счастья. Нити любви пронзили все мои чувства, будущее снова заплясало перед моими глазами в потоке солнечного света. Только впоследствии набежали грозовые тучи — и образ потемнел.
Последние участники пирушки разбрелись из таверны, луна зашла. Умолкли даже коты. Слышу над головой у себя приглушенное ворчание и непрестанный скрип постели, словно чье-то тело бьется в агонии. Сквозь запертые ставни едва пробивается болезненный рассвет. Я одинока здесь, в Коринфе, бесконечно одинока. Со мной только перо, светильник и мысли о прошлом, копошащиеся в голове. Кто я теперь? Безымянная женщина далеко не юных лет, в одиночестве проезжающая через Коринф в погоне за своим ускользающим будущим, а ныне склонившаяся над столом в убогой, жалкой комнатенке прибрежного дома свиданий. Если угодно, делающая подсчеты.
Весна наступила раньше, чем я полностью преодолела мою болезнь и восстановила силы. Пение птиц и яблоневый цвет будто смеялись над тем, как я медленно опускалась в угрюмую меланхолию. Меня охватывала горечь по поводу непоправимо утраченного времени, заколдованной двери, ныне навсегда для меня закрытой. Когда врач поздравил меня с чудесным исцелением — он сказал, что это самая крупная его победа над болезнью, которую ему когда-либо доводилось лечить, — он невольно произнес мой смертный приговор. Радостный, добрый, молодой душой, этот человек был, по-видимому, в слишком близких отношениях со смертью и, возможно, поэтому сделался нечутким в своем отношении к жизни. Он сидел; со мной вместе на низеньком пороге, смаковал вишни, плевал косточками по гнезду моих бедных ласточек и давал профессиональные советы на будущее.
— Вам следовало бы запомнить, госпожа Сафо, что; вы уже больше не юная девушка, а женщина средних лет. Вы перенесли серьезную болезнь, которая — скажу не тая — могла оказаться смертельной. В будущем вам придется внести изменения в ваш образ жизни.
— Изменения?
Он проницательно посмотрел на меня из-под своих густых бровей.
— Если вы снова начнете танцевать, то это будет в высшей степени неразумно с вашей стороны, — заявил он. — Если говорить прямо, то я, как врач, строжайше запретил бы вам напрягаться, что неизбежно при вашей деятельности.
— Вы имеете в виду, что я должна распустить «Дом муз?» — вяло промямлила я.
Он прокашлялся:
— Да, так было бы правильней.
— Это невозможно. В нем вся моя жизнь. Вы не можете этого понять!
— Конечно, если бы его удалось сократить до узкого круга самых близких друзей… — Он поглядел на меня, чтобы убедиться, какое впечатление произвели на меня его слова, и решительно добавил: — Но все эти бесконечные ученицы, гости…
Я упрямо качала головой:
— Простите, но вы требуете от меня невозможного.
— Прошу извинения, если кажусь вам бесцеремонным, но, как я понимаю, ваше желание сохранить «Дом муз» отчасти объясняется денежными соображениями?
Я неожиданно почувствовала слабость.
— Да, конечно. Я не могу позволить себе терять деньги, которые получаю в виде платы за обучение.
Это было самое унизительное признание, которое я когда-либо делала в своей жизни. Этот добросердечный и при всем том бесцеремонный и толстокожий хирург был, пожалуй, единственным, кто мог из меня его вытянуть.
Он сказал — радостным голосом, будто желая смягчить мою горечь:
— Так ведь это не помешает вам сочинять на заказ. И вы всегда сможете уговорить вашего брата заложить свою долю имения. Это поможет преодолеть трудности, хотя бы поначалу.
— Похоже, вы очень внимательно следите за тем, как у меня идут дела.
— Да, конечно, — ответил он, — и, осмелюсь признаться, исходя из чисто корыстных соображений.
Он запустил очередной косточкой по карнизу, прикрывающему колоннаду; косточка угодила точно в слепленное из грязи ласточкино гнездо, на что его обитательница ответила раздраженным криком.
— Уважительно отношусь к вашему совету, но вряд ли буду следовать ему.
— Я ожидал, что вы так ответите. Но не будьте слишком самоуверенной. Могут вмешаться и другие факторы помимо вашего желания.
— Что вы имеете в виду?
Он пожал плечами:
— Я никогда не берусь предсказывать заранее. Позвольте дать вам последний, весьма обычный совет, а именно: отправьтесь-ка в морское путешествие, как только почувствуете себя лучше. Смена впечатлений, воздух новых стран — лучшее лекарство от меланхолии, которой часто сопровождается выздоровление. Кому, как не мне, это знать!
— Ну что ж…
— Ваш брат Харакс собрался в Самос. Не хотите составить ему компанию?
— Ничего не имею против Самоса, — осторожно сказала я.
— Не падайте духом, — рассмеялся он. — Нам всем приходится принимать в расчет братьев, которые у нас есть, а ваш — если вы согласитесь с моим личным мнением — оказался более приятным парнем, чем я поначалу думал.
— Думаю, вы правы, — медленно произнесла я. — А что, он обещал выплатить вам гонорар?
Врач помешкал, не донеся вишню до уст, и поглядел на меня задумчивым профессиональным взглядом.
— Я думаю, — сказал он, — что вы выздоравливаете гораздо быстрее, чем я мог предположить.
И все-таки, как я ни старалась сохранить «Дом муз», его пришлось распустить. Моя болезнь знаменовала собой конец эпохи, и каждый, сознательно или нет, по-видимому, пришел к пониманию этого. Красота, во всех смыслах слова, была мерилом той жизни, которую творили мы вместе. Это были драгоценные годы нашей молодости, дни, озаренные страстью, творчеством, надеждой; когда время казалось неистощимым, чувства были необузданны, а глубокий колодец жизненных сил, казалось, не должен был иссякнуть. Но мрачный призрак уже ходил по этим коридорам — и вот наконец показал свое лицо.
Недолго пыталась я, поддерживаемая Микой и дочерью моей Клеидой, гнать от себя очевидную правду, призывать назад былые дни. Это было бесполезно. Поток учениц обмелел, превратился в струйку, но вскоре иссякла и она. Пала ночная тень, воздух начал холодеть. Я больше не была идеальной наставницей и возлюбленной, у ног которой собирались девушки со всех концов Греции. Я теперь была усталой, наполовину увечной женщиной почти пятидесяти лет.
До вновь прибывавших быстро доходили слухи о моих беспричинных раздражениях, скандалах, которые нередко переходили в истерику, сопровождающуюся потоками слез, о том, что я веду себя как самовластная жестокая тиранка. Хуже всего то, что я — не желая себе в том признаться — стала чувствовать необъяснимую скуку. Даже изящные бабочки, которые прежде пленяли мое сердце, и те стали мне совершенно безразличны, а то и вызывали раздражение и отвращение. Именно это, больше, чем что-либо другое, ускорило конец. Задолго до того, как «Дом муз» прекратил существование, я разрушила его в своем сердце.
С деньгами меня тоже постиг полный крах. Я поверила совету врача и убедила Харакса заложить мою долю имения. Я пыталась было возвратиться к сочинению свадебных песен, од и гимнов, но мой творческий дар оказался столь же утомлен болезнью, как и тело, и все, что теперь выходило из-под моего пера, уже не обладало прежней легкокрылой жизненностью, — даже при выражении прописных истин, ради которых мои стихи отрывали с руками в период моего сицилийского изгнания.
Но при всем том я никак не могла оставить свою привычку к роскошной жизни. Я тратилась больше, чем когда бы то ни было прежде, все глубже и глубже залезая в долги и имея слабые возможности расплатиться по накапливающимся счетам. Мне наступал на пятки мой почтенный возраст, пугали картины смерти и все возраставшее чувство одиночества. Подруги одна за другой с презрением удалялись от меня, — а может, это я отталкивала их от себя, стараясь отсечь себя от действительности и цепляясь за минувшее, в котором когда-то знала счастье?