Генрик Сенкевич - Потоп. Том 1
— Серадзское воеводство покорилось шведам, — воскликнул он, — и вслед за Великой Польшей приняло покровительство Карла Густава!
Через минуту снова:
— Вот последняя почта! Наша победа! Ян Казимир разбит под Видавой и Жарновом[122]! Войско оставляет его! Сам он бежит в Краков, шведы его преследуют! Брат пишет, что Краков тоже должен пасть!
— Порадуемся же друзья! — странным голосом сказал Шанецкий.
— Да, да, порадуемся! — повторил гетман, не заметив, каким голосом произнес эти слова Шанецкий.
Он был вне себя от радости, лицо его в минуту словно помолодело, глаза заблестели; дрожащими от счастья руками взломал он печать на последнем письме, посмотрел, весь просиял, как солнце, и крикнул:
— Варшава взята! Да здравствует Карл Густав!
И тут только заметил, что на гостей эти вести произвели совсем не такое впечатление, как на него самого. Все сидели в молчании, неуверенно поглядывая друг на друга. Одни нахмурились, другие закрыли руками лица. Даже придворные гетмана, даже люди слабые духом, не смели разделить радости князя при известии о том, что Варшава пала, что неминуемо падет и Краков и что воеводства одно за другим отрекаются от законного своего господина и предаются врагу. Было нечто чудовищное в этом удовлетворении, с каким предводитель половины войск Речи Посполитой и один из высших ее сенаторов сообщал о ее поражениях. Князь понял, что надо смягчить впечатление.
— Друзья мои, — сказал он, — я бы первый плакал вместе с вами, когда бы речь шла об уроне для Речи Посполитой; но Речь Посполитая не несет урона, она лишь меняет своего господина. Вместо неудачливого Яна Казимира у нее будет великий и счастливый воитель. Я вижу уже, что кончены все войны и разбиты все враги.
— Ты прав, ясновельможный князь! — произнес Шанецкий. — Точь-в-точь такие слова говорили Радзеёвский и Опалинский под Уйстем. Порадуемся, друзья! На погибель Яну Казимиру!
С этими словами Шанецкий с шумом отодвинул кресло, встал и вышел вон.
— Вин, самых лучших, какие только есть в погребах! — крикнул князь.
Дворецкий бросился исполнять приказ. Зала зашумела, как улей. Когда прошло первое впечатление, шляхта стала обсуждать вести, спорить. Суханца расспрашивали о положении на Подляшье и в соседней Мазовии, которую уже заняли шведы.
Через минуту в залу вкатили смоленые бочонки и стали выбивать гвозди. Все повеселели, глаза разгорались оживлением.
Все чаще раздавались голоса:
— Все пропало! Ничего не поделаешь!
— Может, оно и к лучшему! Надо примириться с судьбой!
— Князь не даст нас в обиду!
— Нам лучше, чем прочим!
— Да здравствует Януш Радзивилл, воевода наш, гетман и князь!
— Великий князь литовский! — снова крикнул Южиц. Однако на этот раз ему ответили ни молчанием, ни смехом; напротив, несколько десятков охриплых глоток рявкнули хором:
— Желаем ему этого от всего сердца и от всей души! Да здравствует наш князь! Пусть правит нами!
Магнат встал, лицо его было красным, как пурпур.
— Спасибо вам, братья! — сказал он важно.
От пылающих светильников и дыхания людей в зале стало душно, как в бане.
Панна Александра перегнулась за спиной Кмицица и сказала россиенскому мечнику.
— Голова у меня кружится, уйдем отсюда.
Лицо ее было бледно, на лбу блестели капли пота.
Но россиенский мечник бросил беспокойный взгляд на гетмана, опасаясь, как бы уход не вменили ему в вину. На поле боя это был отважный солдат, но Радзивилла он боялся пуще огня.
А тут гетман, как назло, воскликнул:
— Враг мой, кто не выпьет со мною до дна всех заздравных чащ, ибо сегодня я весел!
— Слыхала? — сказал мечник.
— Дядя, не могу я больше, голова кружится! — умоляющим голосом шепнула Оленька.
— Тогда уходи одна, — ответил мечник.
Панна Александра встала, пытаясь уйти так, чтобы не привлечь к себе внимания; но силы оставили ее, и она схватилась за подлокотник кресла.
Она бы упала без памяти, если бы ее не подхватила вдруг и не поддержала сильная рыцарская рука.
— Я провожу тебя, панна Александра! — сказал Кмициц.
И, не спрашивая позволения, обнял и сжал ее стан, а она стала клониться все больше к нему и, не успели они дойти до дверей, бессильно повисла на железной его руке.
Тогда он легко, как ребенка, взял ее на руки и вынес из залы.
ГЛАВА XXIII
В тот же вечер, после окончания пиршества, пан Анджей непременно хотел видеть Радзивилла, но ему сказали, что у князя тайный разговор с Суханцем.
Он пришел на следующий день утром и тут же был допущен к своему господину.
— Ясновельможный князь, — сказал он, — я пришел к тебе с просьбой.
— Что я должен для тебя сделать?
— Не могу я больше жить здесь. Что ни день, горшую муку терплю. Нечего мне делать в Кейданах. Какое хочешь придумай мне дело, ушли куда хочешь. Слыхал я, будто должны двинуться полки против Золотаренко. Пойду я с ними.
— Золотаренко и рад бы затеять с нами драку, да никак ему этого нельзя, тут уже шведы, а мы без шведов против него тоже не можем пойти. Граф Магнус наступать не торопится, а почему, это мы знаем! Потому, что мне не доверяет. Неужто так тебе худо в Кейданах под нашим крылом?
— Милостив ты ко мне, ясновельможный князь, а все же так мне худо, что и сказать нельзя. Я, по правде, думал, все будет иначе. Думал, драться будем, жить будем в огне и дыму сражений, день и ночь в седле. Для этого сотворен я богом. А тут сиди, слушай разговоры да споры, прозябай или за своими охоться, вместо того чтобы врага бить. Нет больше сил моих, нет! Стократ лучше смерть, клянусь богом! Одно мученье!
— Знаю я, отчего ты отчаялся. Любовь, только и всего! Войдешь в лета, сам над этим мученьем будешь смеяться! Видал я вчера, сердитесь вы с нею друг на дружку, и все пуще да пуще.
— Не нужна она мне, а я ей. Что было, то прошло!
— А что это, она вчера захворала?
— Да.
Князь помолчал с минуту времени.
— Я уже советовал тебе и еще раз советую, — снова заговорил он, — коли в ней все дело, бери ее по доброй ли воле, против ли воли. Я велю обвенчать вас. Ну, покричит, поплачет… Пустое это все! После свадьбы возьмешь ее к себе в покои… И коли на другой день она все еще будет плакать, грош тебе цена!
— Ясновельможный князь, я не женить прошу меня, прошу в дело послать! — отрезал Кмициц.
— Стало быть, ты ее не хочешь?
— Не хочу, ни я ее, ни она меня! Пусть сердце у меня пополам разорвется, ни о чем я не стану просить ее. Хочу только уйти от нее подальше, чтобы забыть обо всем, покуда совсем я не помешался в уме. Ты вспомни, ясновельможный князь, как худо тебе было вчера, покуда не пришли добрые вести. Вот так же худо мне нынче и так же будет худо. Что мне делать? За голову схватиться, чтобы не разорвалась она от горьких дум, и сидеть? Что же я тут высижу? Бог один знает, что за времена нынче такие. Бог один знает, что это за война такая, которую ни понять, ни постигнуть нет ума… отчего еще тяжелей. Клянусь, ясновельможный князь, не пошлешь в дело — сам сбегу, соберу ватагу и буду бить…
— Кого? — прервал его князь.
— Кого? Да под Вильно пойду и буду наносить урон врагу, как наносил Хованскому. Отпусти со мною мою хоругвь, вот и война начнется!
— Твоя хоругвь мне здесь нужна против внутреннего врага.
— Вот оно мученье, вот она пытка, — сложа руки Кейданы караулить или какого-нибудь Володыёвского ловить, когда лучше было бы плечом к плечу крушить с ним врага.
— Есть у меня для тебя дело, — сказал князь. — Под Вильно я тебя не пущу и хоругви тебе не дам. А коли меня ослушаешься и уйдешь, собравши ватагу, — знай, что перестанешь тем самым служить мне.
— Зато послужу отчизне!
— Отчизне служит тот, кто мне служит. В этом я уж уверил тебя. Вспомни и то, что ты мне клятву дал. Наконец, пойдешь охотником, не будешь больше подсуден мне, и ждут тебя тогда суды и приговоры. Для своего ж добра не должен ты этого делать.
— Что теперь эти суды значат!
— За Ковно ничего, а тут, где все еще спокойно, они действуют. Правда, ты можешь не являться, но суды вынесут приговоры, и будут они тяготеть над тобою до мирного времени. А кого раз засудят, тому через десять лет припомнят, ну а лауданская шляхта последит, чтобы о тебе не забыли.
— Сказать по правде, ясновельможный князь, придет пора покаяться — я прятаться не стану. Раньше я готов был вести войну со всей Речью Посполитой, а с приговорами сделать то же, что покойный пан Лащ, который приказал себе ими вместо меха подбить кафтан. Ну теперь червь точит мою совесть. Боюсь зайти слишком далеко, томит меня душевная тревога…
— Такой ты стал совестливый? Не будем, однако, говорить об этом! Я уже сказал тебе, хочешь отсюда уехать, есть у меня для тебя дело, и весьма почетное. Ганхоф каждый день набивается, лезет ко мне. Я уж подумывал, не поручить ли ему… Да нет, не могу, мне для этого дела нужен человек родовитый, из хорошей фамилии, да не иноземец, а свой, поляк, чтобы сама фамилия говорила о том, что не все еще меня оставили, что есть еще именитые граждане, которые держат мою сторону. Ты мне как раз подходишь, да и смел, и не любишь гнуть шею, любишь, чтобы тебе кланялись.