Борис Воробьев - Шествие динозавров
— А все ж повремени, — легонько, но тверда пристукнул ладонью по кожам Кузьма. — Всяко может статься. Сами себе не пособим — кто пособит?
Замятня пристально посмотрел на него, однако промолчал: Кузьме он верил — тот попусту слова не скажет.
У таможенной избы, где скучивался досужий люд для разговора, Кузьме не удалось узнать ничего нового, вести были все те же: о пожаре Москвы, разграбленьи божьих храмов, незадачливых приступах Ляпунова, коварстве Жигимонта и переметчиках-боярах.
— Смоленск-то нешто пал, милостивцы? — огорошенный разными безотрадными толками, возопил из-за спин беседников мужик-носильщик.
— Стоит, держится, — успокоили его.
— Ну слава Богу, — размашисто перекрестился мужик.
— А то я веет не уразумею, слаб умишком-то. Помыслил, везде един урон. Но уж коли Смоленск стоит — и нам не пропасть.
Все кругом засмеялись: простоват мужик, а в самую цель угодил, порадовал душу.
Пользуясь благоприятный случаем, тронул Кузьму за рукав знакомый балахонский приказчик Василий Михайлов, отозвал в сторонку.
— Помоги, Кузьма Минич, — попросил он дрожащим, срывным голосом, — рассуди с хозяином. Довел попреками: обокрал я, дескать, его, утаил деньги. Правежом грозит… А я пошлину тут платил да таможенную запись утерял — не верит. Воротился я ныне за новой, но сукин сын подьячий ее не выправляет: хитровое, мол, давай, А у меня ни денежки. Обесчещен на весь свет… Ладно, барахлишко продам на долги. А сам куды денуся с женой да чадом, обесчещенный-то?
Приказчик был еще молод, и, видно, не сумел нажить ничего, усердствуя перед хозяином: такой себе в наклад семь потов проливает. Кафтанишко потертый, сдернутая с вихрастой головы шапчонка изношенная, мятая. Сам нескладен, костист, с чистой лазорью в глазах и кудрявым пушком на подбородке, далеко ему до иных приказчиков-горлохватов.
— Давай-ко все чередом выкладывай, — без обиняков сказал Кузьма и ободряюще усмехнулся. — То не беда, что во ржи лебеда. Кака пошлина-то была?
— Проезжал и снизу, с Лыскова, трои нас было, — стал торопливо говорить Василий. — Проезжал еще по снегу, перед ледоломом. На четырех санях с товаром — мучицей да крупами, а пятые сани порозжие. И взяли у меня в таможне проезжие пошлины с товарных саней то десяти алтынш, полозового же со всех саней по две деньги да головщины с человека по алтыну.
— Стало быть, — без промешки высчитал в уме Кузьма, — рубль одиннадцать алтын и две деньги[2].
— Верно! — восхитился быстротой подсчета приказчик. — Tax и в записи было. А хозяин не верит. Дорого, баит. А моя ль вина, что цены ныне высоки?
— Беда вымучит, беда и выучит. Товар-то весь в целости довез?
— А то! Уж поручись за меня, Кузьма Минич, перед хозяином.
— Поручную писать?
— Не надобно, довольно и твоего слова.
— Мое слово: поручаюсь, так хозяину и передай.
— Спаси тебя Бог, Кузьма Минич, — возрадовался приказчик и резво поклонился благодетелю в пояс. — Слово твое царской грамоты вернем, всяк о том ведает. Балахонцы в тебе души не чают. Должник я твой до скончания века…
Мученические глаза приказчика сияли таким светом, словно он до сей норм был незрячими, внезапно прозревши, впервые увидел божий мир, Михайлов поклонился еще раз, и еще.
— Полно поклоны бить, не боярин я, — сдвинул брови Кузьма. — У меня, чай, и к тебе просьбишка есть.
— Все исполню в точности, Кузьма Минич.
— Явишься в Балахну, моих-то проведай, Федора с Иваном. Дарью тож навести. Вот и поклонися им от меня. Живы-здоровы ли они?
— Здравствуют. Соль токмо ныне у них не ходко идет — Строгановы перебивают. А иное все по-божески. У Дарьи и вовсе благодать: Ерема ее сыскался, из-под ляхов, бают, в невредимости вышел…
6Еремей как сел под иконой на лавку, так и сидел допоздна: расповедывал о своих бедствиях в Троицкой осаде. Говорил он негромко и ровно, стараясь невзначай не распалить себя, но порой все же возбуждался, и тогда бурый румянец проступал на его острых землистых скулах сквозь белые, паутинной тонкости волосья клочковатой бороды. Еремей замолкал, прикладывал рукав рубахи к заслезившимся глазам и, для успокоения промолвив любимую приговорку, что была в ходу на всей Волге: «Клади весла — молись Богу», продолжал рассказ.
В просторную горницу к Кузьме послушать приехавшего из Балахны его родича набивался люд. Так уже не впервой было и посадским в обычай стало приходить сюда повечерять, усладиться доброй беседой, попросить совета или ручательства, а то и просто побыть да в раздумчивости помолчать среди несуетного простосердечного разговора. Как Минич к людям, так и люди тянулись к нему, почитая его здравый и сметливый ум, прямоту и честность. На Кузьму всегда можно было опереться — он совестью не поступался и не подводил, во всяком деле прилежен и на посадах никому не доверяли, как ему. Даже губной и земский староста, даже таможенный голова прислушивались к его рассудительному слову. И все больше у Кузьмы становилось верных людей, что накрепко привязывались к нему.
На сей раз народу было вовсе невпроворот. Пришли неразлучные обозные мужики старик Ерофей Подеев с бобылем Гаврюхой, пришел Роман Мосеев, что вместе с Родионом Пахомовым впотай навещал в Москве патриарха Гермогена, а следом — сапожный торговец Замятия Сергеев, целовальник Федор Марков, стрелец Якунка Ульянов и еще добрый десяток посадских. Лавок не хватило, кое-кто, не чинясь, уселся на полу. Внимали Еремею с любопытством, сострадательно.
Рассказывал Еремей, как мерли люди от глада, хлада и хворей, как приползали извне умирать в монастырь покалеченные мученики с изрезанными спинами, прожженным раскаленными каменьями чревом, содранными с головы волосами, обсеченными руками, как завален был монастырь и все окрест его смрадным трупием, как безумство охватывало живых, уже привыкших к скверне и сраму. Говорил о великих деяниях нового архимандрита Дионисия, который неимоверными усилиями наладил надзор и уход за хворобными и ранеными, погребение усопших, странноприимство утеклецов из Москвы и других мест и праведно поделил на всю братию, ратников и пришлый люд скудные монастырские припасы, сам отказав себе в хлебе и квасе и довольствуясь только крохами овсяного печива и водой. Поминал Еремей и явившегося после осады келаря Авраамия Палицина, что наводил на всех трепет своим строгим обличьем не в пример мягкосердечному Дионисию.
— Тяжко было, — сдавленно сказал Еремей. — Токмо мы с дружком боле тыщи мертвых закопали. Вот каков случился мор. Вынесли кручины неслыханные.
Он замолк, передохнул, невидяще глядя на мужиков.
— В горемычестве, в преодолениях людская душа обнажается, всяк скрозь плоть виден, — изрек Еремей. — И на краю погибели беспременно подвиг надобен, без подвига от погибели не уйти. И великие добрые помышления подвигом венчаются… Преподобного чудотворца Сергия мы не единожды на помощь призывали, его светлым именем дух укрепляли, его твердостью и твердостью ратников, кои с его внушения на Куликовскую сечу пошли, порешив заедино умерети, но уберечь русскую землю… А не то: клади весла — молись Богу!..
Умучился Еремей, рассказывая. Под конец пожалели его мужики, не стали донимать расспросами, а разошлись молчаливо уже по теми.
Собиралась гроза. Кузьма, проводив всех, задержался на крыльце, растревоженный исповедью Еремея, и гроза застала его там.
Наотмашь рубили вязкую черноту неба блескучие клинки молний. Свет перехлестывался с мраком, вырывая из него лохмотья низких туч и верхушку старой березы у ворот, листва которой взъерошивалась и шипела, будто кипящее масло. Крутые всплески ветра снеговой порошью кидали в лицо Кузьмы сорванные лепестки вишенного цвета, жестко трепали бороду. И все же было душно до нестерпимости, и Кузьма ждал первой капли дождя. Никак не выходили из головы еремеевы страсти. И чем больше думалось, тем тягостней становилось. Гнетущее предчувствие чего-то опасно бесповоротного от духоты и горьких мыслей охватывало Кузьму.
Он потянул от горла глухой ворот рубахи, и в то же мгновение отдернулся непроницаемый полог тьмы, сверкнуло небывало ослепительным светом. Раздольным сиянием полыхнула береза. И в этом сиянии на ее месте привиделся Кузьме богатырского роста яроокий старец в сверкающих ризах. Неистово горящий взор и вытянутая рука старца были устремлены прямо на Кузьму, словно он разгневанно призывал его к чему-то. Блеснуло видение вспышкой и пропало во мраке.
«Что за морока, за блазнь? — не поддаваясь смятению, но все же теряя обычную твердость, подумал Кузьма. — Не сам ли Сергий Радонежский примнился мне? Пошто же примнился, какое знамение явил?…»
Крупная капля глухо шмякнулась о нижнюю ступеньку крыльца. Вторая упала рядом. И, набирая силу, зачастил скороговоркой, а потом обвально хлынул проливной дождь.