Александр Доронин - Кузьма Алексеев
— Не пугай, собачий пупок, не боюсь, — усмехнулся тюремщик.
— Не тебе, палач-душегуб, меня учить! — не унимался парень.
— Я тебе, щенок, розгами угощу, надоел ты мне. — Схватив дьякона за шиворот, тюремщик выволок его на улицу. Там ткнул его лицом в пожелтевший снег, приговаривая: — Вот тебе, стриженый псаломщик, вот тебе, прокисший квас! На, на, на!
Усталый, но вполне удовлетворенный, тюремщик привел дьякона обратно в камеру и вышел. Парень вытер рукавом разбитые губы, улыбнулся, словно угостили его чем-то очень вкусным.
— А ты, брат, убил кого-нибудь? Как тебя зовут? — спросил он Кузьму.
Кузьма объяснил, откуда он родом и за что его посадили в тюрьму.
— И меня обвиняют они, тупые рожи, дескать, я родную матушку топором зарубил. А ведь в Писании сказано: отнять жизнь у другого человека — самый тяжкий грех перед Богом… Человеческая жизнь, брат, — святое дело. Ее нам Господь даровал, только Он и отнять может. — Дьякон замолк, повесив голову.
— Что же приключилось с тобой? Открой свою душу, — осторожно спросил Кузьма.
Но не успел ответа дождаться — открылась дверь и в камеру втолкнули монаха. Это был Зосим Козлов. На нем — драная ряса, на ногах — дырявые лапти. Он окинул взглядом камеру и, узнав Алексеева, смущенно кашлянул в кулак.
— Мир этому дому! — поклонился и прошел к свободной скамье, стал на стене искать что-то. Вынув из кармана маленькую иконку, попытался приладить ее в пазу между стенных кирпичей. Кое-как сделал это, потом встал на колени. Долго шептал молитвы, крестясь двумя перстами. Кузьма с дьяконом смотрели на него, каждый погруженный в свои думы.
— И все-таки чей же ты, сынок? Звать-то тебя как? — чтобы прервать тягостное молчание, обратился к дьякону Алексеев.
— Я безродный… — равнодушно бросил тот. — Какое может быть имя у того, кто зарубил собственную мать? Безродный я и бесфамильный! — выкрикнул и забился в судорогах, выцарапывая из-под себя солому. Наконец лег и повернулся к Кузьме спиной.
В середине дня арестованных вывели пилить дрова. Дьякон взял было в руки топор, но надзиратель отнял, боялся, очевидно, что кого-нибудь убьет.
Кузьме и Зосиму досталось двуручная пила. Стоя за козлами, затеяли разговор.
— Где до сих пор пропадал? — спросил земляка Алексеев.
— В арзамасской тюрьме меня держали, — буркнул Зосим. — Затем в Оранский монастырь подался, а там пес Гермоген полицмейстеру Сергееву меня продал.
Дальше разговор не клеился. О чем они могут говорить, когда жизненные дороги их разошлись давным-давно?..
Ужинали, как обычно, при зажженной лучине. Пищу — несколько вареных картошин и кусок хлеба — дьякон не тронул. Он лежал, глядя в потолок, а на волосах его блестели капли пота, хотя в камере было холодно, как в погребе.
— Старовер ты или язычник? — неожиданно обратился к нему с вопросом Зосим. — За что сидишь?
— В Господа я верую, — ответил дьякон и почему-то громко зарыдал.
Зосим подсел к нему на конец скамьи, взял его руку. Выплакавшись, но продолжая шмыгать носом, дьякон неожиданно сказал:
— Я топором не матушку зарубил, а барина, который хотел меня изнасиловать.
— Может… это почудилось тебе? — не очень уверенно спросил Зосим.
— Нет, нет, я мать не убивал! Меня напрасно обвиняют. Третий месяц мучают меня псы-надзиратели. Сапогами пинают, бьют чем попадя. — Помолчав немного, продолжил: — В то время, когда матушку мою они насиловали, а потом топором отрубили голову, я на Волге рыбачил. На рассвете с мешком пойманной рыбы я вступил на крыльцо родного дома — там уж они, четыре полицейских, с ружьями.
— Да кто же тогда убил твою матушку? — осторожно спросил Кузьма.
— Антихрист. Он каждую ночь сидит у меня в изголовье и в ухо нашептывает. Теперь, я слышал, он в каком-то монастыре живет…
Дьякон испуганно посмотрел на дверь и, загнув правый рукав, всем показал руку.
— Видели черную отметину?
— Отдохни, брат, — успокоил его Зосим ласково. — В жилах твоих больная кровь течет.
— Черную метку не заметил? Печать антихриста? Она и на твоем лице лежит. При Патриархе Никоне еще эта печать поставлена. Большая она, всю Россию накрыла. Сколько будок с жандармами повсюду стоят, сколько грызунов-чиновников вокруг нас! Нужную бумагу купишь — ты уже вор-разбойник. Схватят за шиворот — и в Сибирь.
Дьякон отвернулся от них и обиженно закусил губы. Больше он разговаривать не пожелал.
На другой день надзиратель Зубарев сообщил Кузьме, что по просьбе архиепископа Вениамина его переводят в монастырскую темницу. Это не сулило ничего хорошего: монастырские порядки еще строже тюремных.
* * *В последние дни Силантий Дмитриевич Строганов с постели не вставал. В груди его все горело-пылало, а во рту словно полынь горькая. Все ждали его смерти. Орина Семеновна себе места не находила, думала, как бы переписать на собственное имя мужнино богатство. Из-за этого она и замуж вышла за него, полудряхлого старика.
Призванный ею нотариус — шарк-шарк перед умирающим, но так и не услышал от Силантия Дмитриевича ни единого слова. Уже направился было восвояси, как раздался хриплый голос купца:
— Неча ожидать-то… Бумаги все в Петербурге… — и рассказал, как распорядился имуществом.
Когда нотариус вышел в сверкающий огромный зал, купчиха опрометью бросилась ему навстречу.
— Ну что? Что сказал-то?.. Кому же он все подписал?..
— Какому-то приюту и художественному училищу, — развел руками нотариус. За благополучный исход дела Орина Семеновна обещала карманы денег, теперь же он кукиш получит.
Из спальни раздался крик: Силантий Дмитриевич просил воды. Купчиха радостно бросилась к двери. Наполненный до краев серебряный ковшик так и остался нетронутым. Больной только губами прикоснулся. Затем молча перевернулся на другой бок и закрыл глаза. Так лучше думалось. Силантий Дмитриевич давно ожидал своего последнего часа. У него было время вспомнить прошлое, все, что было — и хорошее, и плохое. Ушедших в неизвестность годов назад не вернешь. Оставалось одно-единственное: думать о них, вспоминать. Вереницы лиц замелькали перед мысленным взором, и скоро он уже не понимал — сон это или явь. Печально смотрел на него Кузьма Алексеев, улыбался Жигарев, закручивал усы Андрей Руновский, читал молитву Вениамин. А Орина Семеновна, его молодая жена-красавица, с каким-то молодцем целуется…
В полночь купцу стало совсем худо. Возле него собрались все его слуги. Девицы поддерживали ему дыхание, дыша в рот. Писарь замер на месте в ожидании его последнего слова. Силантий Дмитриевич дышал прерывисто и часто, широко открыв рот. Отдавал последние команды:
— Ты, — обратился он к Жигареву, — продай два новых парома, вырученные денежки в Петербург, в детский приют отправь. Губернатор наш пущай Кузьму Алексеева не трогает… Каждый человек своему Богу кланяется. В этом нету ничего плохого…
Орина Семеновна прислонилась к плечу управляющего, рассеянно слушая наказы мужа. Это не ее дело теперь — как Жигарев изволит. Теперь он будет хозяйствовать…
Строганов стал жаловаться на телесные боли, на нехватку воздуха. Попросил пить. Попил и снова заснул. Под самое утро разбудил всех криком:
— Ох, мамынька родная, кто же парусник мой поджег?! Горит, горит, что ж вы все стоите, не тушите?!.
Его трясла лихорадка, он метался по постели как сумасшедший, одеяло с него свалилось на пол… Но вот лихорадка стала униматься, конвульсии прекратились. Умирающий дернулся последний раз и затих.
Во дворе закукарекал петух, словно извещая мир о плохой вести.
* * *Прошла уже третья неделя, как Кузьма Алексеев — в подземелье владычного двора. Его поместили в ту же темницу, где маялся в позапрошлом году. Архиерея он видел только в крошечное оконце — к нему узника не вызывали, сам владыка тоже не заходил. Зато частенько к нему заглядывал Сысой, видно, от скуки. Спорили о жизни и законах церкви.
На дворе стояла весна. Хотя снег еще не растаял, но о приходе новой жизни явственно говорили доступные узнику приметы: солнце светило ярче, целыми днями распевали скворцы. Только на душе Кузьмы все было по-прежнему: тоска, холод и сомнения.
Вошел Сысой и прямо с порога объявил громко:
— Наконец-то ты дождался, владыка тебя зовет к себе. Ты уж смотри, брат, не озоруй, не перечь ни в чем. Смирись, может, и домой отпустят.
Когда Алексеев вошел в горницу, Вениамин долго молчал, словно его не замечая. Потом все-таки велел сесть и начал разговор без обиняков:
— Хочу тебя спросить — не отрекся ты от своего божества? Продолжаешь отрицать истинную веру христианскую? Или поумнел нынче?
— Зря надеешься, владыка, что я буду ноги целовать тебе и верить твоему Богу! — Кузьма не сел в кресло, как велел архиерей, а, широко расставив ноги, стоял посреди горницы, словно приготовился к буре, могущей сбить его с ног.