Даниил Мордовцев - Великий раскол
— Ах ты, умница моя!.. Точно, велел он мережи метать…
Алексей Михайлович совсем расчувствовался. Он гладил шелковистые волосы своей «глазуньи» и удивлялся когда она успела вырасти… Он при этом почему-то вспомнил своего младшего сыночка, царевича Петра, которого ему на днях родила молодая царица… «Уж и крикун же уродился Петрушенька царевич! — думал он. — В кого бы только буян такой задался?… И что из него выйдет?…»
— Так пойдешь рыбу удить, батюшка? — ласкалась царевна.
— Ин так и быть, пойду, побалую с тобой!
Царевна тотчас же бросилась на переходы, захватила там удочки, ящичек с сырою землею и червями, взяла отца за руку и особым, «царевниным», ходом потащила его к пруду. Царь при своей тучности едва поспевал за ней. С таким же трудом тащилась вслед за ними, переваливаясь уткой, старая круглая мамушка, глаз не спускавшая с своей необыкновенно подвижной питомицы.
— Ох, уж и что это за огонь-царевка! — ворчала старушка. — Государя-батюшку замаяла.
— Ничего-ничего, мамушка, — успокаивал ее благодушный царь.
— Ой, весело! Ох, хорошо! — восхищалась балованная девочка. — Батюшка рыбу удить будет.
Увидев свою любимицу, лебеди подняли необыкновенный гвалт, махали крыльями, спеша к берегу. Выйдя из воды, они тотчас же напали на царевну и, вытягивая свои длинные шеи, бесцеремонно запускали свои головы ей в карманы и за пазуху…
— Ай, щекотно! — смеялась она, защищаясь от птицы. — Отстаньте!
Но избалованная птица не отставала: в карманах и за пазухой у царевны уже запасена была разная провизия и лебеди доставали ее и жадно ели. Алексей Михайлович смеялся, любуясь этой сценой.
Лебеди накормлены и успокоились, а царевна повела своего отца дальше вдоль пруда, под тень огромной ивы, где был устроен особый плоток с сиденьем для потехи царевны, для уженья рыбы.
Алексей Михайлович с видимым удовольствием спустился на покойную, со спинкой, скамью. Пруд был тих и ясен, только между водяными лопухами и лилиями-маковками выигрывала на солнце рыба. Царь давно не чувствовал себя так хорошо, как в этот день. Он любил природу, и ему приятно было забыться здесь после трудов и забот. Любя природу, он прежде, когда был моложе и менее тучен, страстно любил соколиную охоту, когда все делалось по соколиному уставу, «красовато, премудровато, молодцевато», когда весь обряд охоты совершался, словно литургия, «подправительно подъявительно, ко красоте кречате и к видению человеческому»… А теперь он утучнел, а природу любил по-старому, и природа, казалось, сама улыбалась теперь ему своею прежнею, молодою улыбкою… Тогда он и сам был молод, больше любил, и Никона, «собинного» друга любил, и Аввакума… Тогда еще не было этих смут, этого раздвоения русского сердца из-за креста… Не было и казней… Все изменилось, все изменило царю и человеку — одна природа не изменила ему… По-прежнему ласково смотрит солнце, по-прежнему любовно шепчет над ними своими зелеными листьями ивушка кудрявая… Пчелы жужжат, дятел долбит где-то; иволга, словно кусок золота, порхает в зелени ветвей…
— Насаживай, мамушка, червей, — командует царевна, — я их боюсь… А ты, батя, сам насаживать будешь? — обращается она к отцу, суя ему в руку удочку. — Ты не боишься червей?
Царь задумчиво улыбается, не отвечая: его мысли в разброде, растаяли как-то.
— Боишься червей? — допытывается Софья.
— Боюсь, милая.
— И я боюсь.
Черви насажены, удочки закинуты, поплавки торчат. Тихо кругом, задумчиво как-то все, и пруд, и небо, и зелень, и удильщики. И мамка задумчиво вяжет чулок.
— У тебя клюет, — шепчет царевна.
Но у самой у нее так сильно что-то клюнуло, что она даже вздрогнула. Поплавок юркнул в воду и потом пошел боком. Царевна вытащила торопливо. На удочке извивалась крупная, в четверть длины, рыба.
— Окунь! Окунь! — радовалась Софья Алексеевна, хватая бьющуюся на плоту рыбу. — Вынимай, матушка, удочку да насаживай нового червя.
И у Алексея Михайловича поплавок потащило, но тихо, плавно.
— Тащи, батя, тащи! — волновалась Софья.
Царь вытащил свою удочку. На лесе болтался черный рак, защемивший в свои клещевидные зубы червя с удочкой и не желая расстаться с добычей.
— Ай, рак! Ах, скверный! — печаловалась царевна.
— Первый блин комом, — улыбнулся царь.
— Ничего, батя милый, — успокаивала его дочь, — и ты поймаешь окуня, а то и леща либо сазана. Я раз сазана поймала, да не вытащила, ушел с удочкой. Я плакала, я тогда была еще маленькая, глупая.
— Ну, и я бы заплакал, — благодушно шутил царь. Рака отцепили от удочки: все это делала старая мамка.
— Я боюсь раков, они щиплются, — пояснила совсем счастливая Софьюшка.
«Не одни раки щиплются», — думал царь, вспоминая о Морозовой.
А царевна почему-то вспомнила в этот момент о своей прежней приятельнице, княжне Долгоруковой, ныне Брюховецкой, с которою они когда-то здесь часто уживали рыбу.
— А раз Оленушка Долгорукова поймала линя вот какова, — показывала она отцу величину этого пойманного когда-то линя.
— Ого какой! — добродушно удивлялся царь.
— А что ж ты ее, батя, не возьмешь у Дорошонкова?
— Кого, милая?
— Оленушку Долгорукову… Она, бедная, в полону…
— Я уже послал по нее к Петру Дорошонку с грамотой Федора Соковнина.
И при имени Соковнина и ему, и царевне разом вспомнилась сестра этого Соковнина, Морозова, что сидела в заключении.
В это время из-за ивы показалась шедшая по дорожке укутанная фатой старшая сестра царя, царевна Ирина Михайловна. Такая же тучная, краснощекая и добротелая, как брат, с такими же добрыми глазами, она совсем напоминала брата. Увидав, как Алексей Михайлович закидывает удочку, она улыбнулась и покачала головой… «Ишь, старое и малое тешатся».
Заметив старшую царевну, царь спросил:
— Что, сестрица, Петрушенька-царевич все буянит у мамки?
— Нету, братец, угомонился. А ты иди, тебя ждет Юрье Лутохин по нужному делу, — отвечала сестра.
Царевна Софья взглянула на отца, и глаза ее блеснули радостью. Царь встал и направился ко дворцу вместе с сестрою.
Через полчаса уже видели царя хмурым и задумчивым: принесенные Лутохиным от Морозовой вести испортили все его расположение духа. Морозова «неистово противилась»…
ГлаваXVII. По дороге в Боровск
Прошло несколько недель.
Жарким летним утром от Москвы по калужской дороге к Боровску шагом двигалась телега, запряженная в одну лошадь и сопровождаемая по обеим сторонам стрельцами. Это следовал из Москвы арестантский этап. В телеге, казалось, никого не было, но это казалось так только издали: в телеге лежало что-то живое, прикрытое рогожкою.
День был тихий. Белая пыль, взбиваемая копытами лошадей и колесами, клубилась над телегою и позади ее, усыпая рогожу белым слоем.
Стрельцы шли лениво, босиком, уложив сапоги и ранцы в телегу. Ворота рубах расстегнуты, потому жарко, упека, ни облачка на небе, так и марит. Скучно. Один, наиболее других, по-видимому, скучающий, вот уже с полчаса как тянет монотонную и скучную, как это голое поле, песню:
На-до-е-ли ночи, на-до-ску-чи-ли, да на-до-ску-чи-ли;Со ми-лым, со ми-лым друж-ком раз-лучили, со милымдружком разлучили…
Вдали виднеется сельская церковь, но до села еще немалое пространство, еще поле, а там пригорок, а там еще поле. На том поле что-то метлешится: не то стадо, не то табун коней… Но не стадо и не табун: что-то в воздухе мотается, словно бы ширинки на шестах… Кой там прах!
Эх и надоскучили,Со милым дружком разлучили!..
Чем ближе подвигались туда стрельцы с телегою, тем яснее видно было, что там народ, много народу. А то не ширинки на шестах, а церковные хоругви.
— О дожге, знать, молебствие, — решил певучий стрелец. — Ух и надоску-учили!..
— А ты выплюнь песню-то, али не видишь! — строго заметил певуну старый стрелец.
— Что ее плевать! Не скоромная…
— То-то, не скоромна, а тебе бы все с родительницей!
— Зачем родителей поминать? Не чай на мне крест. Пододвигаясь еще ближе, стрельцы заметили, что вся дорога и часть поля по обе стороны дороги заняты сплошною массою народа — мужиками, бабами, девками, ребятишками. Над ними возвышались хоругви и образа на шестах.
Телега остановилась. Стрельцы подошли к толпе. Народ кучился вокруг хоругвей и образов, и там же, в середине, виднелся старенький поп в бедном облачении, с книгою в руках и такой же завалящий, в стареньком крашенинном подрясничке и с косичкой в крысиный хвост, пономарь с кадилом. Поп стоял на шибко пожелтевшей от засухи полосе ржи и, нагнувшись с некоторыми из мужиков к ниве, что-то рассматривал.
— А ты, бачка, не трошь ево, — предостерегал попа седой мужичок, — он не скрючит…