Даниил Гранин - Вечера с Петром Великим. Сообщения и свидетельства господина М.
— Врет он, — Петр устало махнул рукой. — К розыску его следовало бы присоединить, видишь, как затрясся, да ладно…
Накинув на плечи коричневый свой кафтан, Петр сгорбился, свесил голову. Говорил тихо, неразборчиво. Говорил, что лекаря врут, этот пуще других, говорил, что нельзя жить так, словно жизнь бессрочна. Безбожно жить не готовым к смерти, и не разумно. Нить может оборваться в любой момент. Думал, времени на все хватит, теперь видно, что поле его кончается. Пахал, пахал, лишь бы больше захватить, а что на нем вырастет, увидеть не придется. Жизнь уходит, ей бы сейчас только начаться.
Это был совсем другой царь, таким она его не знала, да и знал ли кто?
Глядя на княжну, сказал скорбно.
— Поздно.
И еще раз.
— Поздно.
Ушел, опираясь на палку, денщики по бокам, Мария провожала до саней. Снег скрипел под ногами. На прощание приобнял: «Бог даст, свидимся еще». Заглянул в глаза, улыбнулся тому, что там увидел: «Замуж пора!» Она отвергающе мотнула головой, он наклонился, поцеловал ее в голову.
Денщики заправили полость, верховые выехали вперед, двое вскочили на запятки, кони рванули, полозья зашипели. Она стояла, пока сани не скрылись в ранних декабрьских сумерках.
Войдя в дом, заплакала, слезы лились и лились, никак не могли кончиться. Плача, опустилась на колени и стала молиться о его здоровье.
На следующее утро во дворец Кантемиров явился Паликула, попросился на прием к княжне. Был он всклокочен, возбужден, весь как в лихорадке, бросился к ручке княжны, благодарил за то, что заступилась перед государем, не спал всю ночь. Мерещилась ему дыба, пыточный застенок, и розыск ведет сам граф Толстой. Княжна пробовала успокоить, напрасно он тревожится, государю не до этого, а граф Толстой всегда был расположен к врачу. Но Паликула твердил свое: государь, воспаленный делом Монса, обязательно станет расспрашивать Толстого, а от того не защиты ждать, а поспешного губительства. Было непонятно, чего он так боится, почему графа Петра Андреевича обвиняет в коварстве. Княжна строго напомнила греку, что граф благодетельствовал и ей, да и ему, на это грек как-то безумно захохотал, воздел руки к небу: «О, святая простота!» То, что он дальше наговорил на графа, было безобразно и невероятно: что Толстой способен запрятать подальше Паликулу, а то и вовсе убрать, чтобы обезопасить себя, чтобы он, Паликула, не выдал про его происки. Какие такие происки — недоговаривал, твердил только, что за жизнь свою боится, покушателем будет Петр Андреевич, не знает княжна, ох не знает этого пытчика! Заплакал, упал в ноги княжне, бился головой об пол, молил дать укрыться во дворце. Страх его темный, истеричный наплывал на княжну.
Она рассердилась, велела подняться, запретила оговаривать графа. Наветам не верит и укрытия ему не даст. Невозможно! Ногой топнула. Грек вскочил, черные глаза его горели, рванул шелковый бант на себе, голосом сдавленным, хрипящим заявил, пусть передаст графу, что ежели что начнется, колесовать Толстого будут первым, он, Паликула, донесет обо всем государю, ничего не скроет. Заверил клятвенно, наставив палец на княжну. Перекрестился. Ей стало не по себе.
Позвала Антиоха, явилось предчувствие, как будто все это касается ее самой, как будто она причастна к тому, что головы и Толстого, и Паликулы будут торчать на колу. Но за что, за что, недоумевал Антиох, как же она не выспросила у грека? Он не понимал, чего она испугалась.
На Рождество Антиох устроил представление. Пригласили графа Петра Андреевича Толстого, он подарил княжне ожерелье крупного цейлонского жемчуга, расспрашивал про царский визит, о чем таком говорил царь с греком. Узнав, что государь обмолвился про розыск, задумался, сел в кресло. Княжна, обеспокоенная, рассказала и про приход Паликулы. Толстой разглядывал ее внимательно, искал чего-то, не найдя, похвалил наряд — расшитый бисером бархатный жилет, сафьяновые сапожки, полюбовался ею, вздохнул, напомнил, как покойный ее батюшка завещал ему опекать княжну, беречь. Про грека лучше не болтать, грек, видно, не в себе, нынче, после казни Монса, у многих повреждение от страха. Спросил, как Марии показалось, крепок ли государь. На ее тревогу кивал мелко, задумчиво щурился, точно карты свои разглядывая, сказал: «Не успеть…» Разное это могло означать. Княжна переспрашивать не хотела. Голос ее похолодел, видно, Толстой почувствовал, потому что заговорил за столом, что государь не бережет себя, не думает, что его здоровье значит для России, затем встал и торжественно провозгласил тост за здоровье императора. Антиох вдруг звонко добавил: «И пусть Бог покарает тех, кому это не надо!»
Паликула пропал. Приходили из царской канцелярии, справлялись, не знают ли у Кантемиров, где доктор. Потом от генерал-полицмейстера тоже интересовались, куда он подевался, мол, его потребовала царица. Антиох придумал целую историю, как грека утащили в Тайную канцелярию и там заточили до поры до времени, «дело рук Петра Андреевича», уверял он. Но Мария понимала, что грек спрятался где-то, напуганный государем.
Операция императору облегчения не принесла. Стало известно, что государь почти не встает, мучается от болей. Да так, что порой криком кричит.
В Крещенье в Троицкой церкви к Марии подошел граф Петр Андреевич и сообщил о страданиях государя, понять можно было, что надеяться не на что.
В день своего тезоименитства Мария не вытерпела и поехала во дворец. Несмотря на мороз, под окнами толпился народ. Стояли, сняв шапки, крестились. В покоях полно было придворных. Священники, дипломаты, генералы, фрейлины, одни плакали, другие шептались, ходили от группы к группе. Кабинет-секретарь Макаров поклонился княжне, сообщил, что государя будут причащать, спросил, зачем она приехала. Вопрос княжне не понравился. Она вздернула голову так, точно перед ней стоял не кабинет-секретарь его величества, а подьячий — ему здесь положено быть по службе, она же приехала к своему монарху согласно дворянскому этикету. Намек на его низкое происхождение был прозрачен. Макаров принял его безропотно, сказал терпеливо, что все же покорнейше просит ее уехать, при этом сослался на государыню.
— За что же мне такая немилость… — начала было Мария, но услышала вопль, что донесся из внутренних покоев, отстранила Макарова и ринулась на этот звук, словно слепая спешила, протянув вперед руки, перед ней расступались, кланялись, что-то говорили, она не отзывалась. Она шла все быстрее туда, откуда он взывал о помощи, они все слышали его стоны, вся эта придворная гнусь, чего они ждали?
Украшенные звездами генералы, напудренная физиономия Меншикова, красноносый Брюс, сгорбленный князь Шаховской с нелепым желтым бантом. Изготовились, глаза рыскают…
Остановить ее никто не мог. Граф Петр Андреевич откуда-то выскочил перехватить, взял под локоть, сказал, что туда нельзя, сейчас императора будет причащать архимандрит, государыня не велела никого пускать.
С неожиданной силой она оторвала его сухонькую цепкую руку.
Тяжелый спертый воздух тесной спаленки провонял лекарствами, мочой, печным дымом, едким потом. Безликие фигуры мелькнули и пропали, среди них грудастая масса государыни, все растворялись в духоте, осталась только кровать, на которой метался Петр в разорванной рубахе. Слезы лились из его выпученных бессмысленных глаз, он скулил по-собачьи — огромный, горячий кусок боли. Крича и хрипя, пытался вырваться из своего гибнущего тела. Ничего не осталось от могучего, грозного правителя, от воина, от нетерпеливого любовника, бесстыдного, неутомимого всадника. Одна рука парализованная висела, уже не рука — ненужная вещь. Мария поймала другую, распухшую, горячечную, прильнула к ней губами. На мгновение он затих, не глазами, а кожей как бы уловив что-то знакомое, или это ей показалось, но затем новая волна боли накатилась, унесла его.
Вывели княжну по приказу Меншикова, вели под руки, почти тащили, она отбивалась, все куда-то спешили, сходились, расходились, толкались, вдруг останавливались, замирали. Она поняла — ждут конца. Внизу, в темном вестибюле, графиня Апраксина и адмирал Крюйс выпивали прямо из бутылки. Апраксина предложила Марии глотнуть, сказала откровенно: «Скорей бы отмучился». Макаров проводил княжну на набережную, усадил в сани.
На похороны императора она не пошла, не хотела видеть его в гробу, слышать панихиду, речи. Но спрятаться от его смерти не удавалось. Эта смерть все кругом превращала в воспоминания. Не стало ни настоящего, ни будущего. Целыми днями она сидела у окна, тупо глядя на ледяную гладь Невы. Поземка закручивала снежные космы, редкие прохожие, редкие сани не нарушали морозной опустелости. Непонятно было, куда все подевалось, зачем этот город. Ее пытались развлечь: гости, разговоры, музыка, она слушала, отвечала, переодевалась, ничего не воспринимая. Внутри все замерзло, и то, что происходило вокруг, казалось фальшивым, жизнь лишалась смысла. Она вдруг увидела, что все эти люди оказались тоже без смысла.