Павел Загребельный - Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного
Когда Роксолана услышала о том Яне из Тенчина, чуть не закричала: «Приведите его сюда, хочу его видеть, хочу услышать голос оттуда, оттуда…» Все в ней встрепенулось, содрогнулось, окровавилось. Мамуся родненькая, таточко, Рогатин… Может, нет уже никого и ничего, а может, может… Подумала про них, про всех, кого знала, про землю свою и про народ свой, что страдает, борется с дикими захватчиками, умирает и оживает снова и снова, смеется, поет свои песни, может, самые лучшие на свете! Ее охватила такая тоска, какая никому и не снилась. Узнать, устремиться, полететь. Искупить свой грех. Еще недавно чувствовала себя жертвой, теперь считала себя грешницей. Женщины, любящие деспотов, — величайшие грешницы на свете. Тьма вокруг них, холодная и беспредельная, безгранично отчаянье, обман и боль, которые причиняют друг другу, и молчание, молчание… А ведь женщина послана на свет, чтобы утверждать справедливость, она орудие и мера справедливости, но только до тех пор, пока выполняет свое великое предназначение.
Лишь теперь вспомнилось то, чему не придала значения: весть о семье Ибрагима. Хищный грек, утвердившись при дворе безмерно, вспомнил о своих родных и поскорее перевез их в столицу. А она? Почему она не подумала об этом, почему не попросила султана помочь ей? Этого посла, неведомого Яна из Тенчина, даровала ей сама судьба. Пять лет жила она без единой весточки из родного края, теперь не могла терпеть и пяти дней. Немедленно послала Гасана расспросить, узнать. Мигом, не откладывая, одна нога здесь, другая там, прежде чем о после доложат султану, прежде чем будет допущен посол пред глаза падишаха.
Но с полпути вернула Гасана. И когда удивленный этой непостижимой переменой ее настроения молодой янычар снова предстал перед нею, она, ломая от нетерпения пальцы, кусая розовые губы, словно бы обращаясь к самой себе, шептала:
— Нет, так не годится! У тебя нет даже подходящей одежды. Что это за наряд? Ты мой посланник. Личный посланник султанши Хасеки. Ты должен быть соответственно одет. Чтобы перед тобой дрожали. Перед богатством и могуществом. Что это за рубище на тебе? Что за янычарское убожество? У тебя должны быть шаровары самые широкие в империи! Тюрбан выше султанова! Ткани самые богатые на свете. Оружие в драгоценных камнях, как у великого визиря. Только тогда ты пойдешь к королевскому послу и спросишь его, о чем я велела спросить. А теперь иди, а я позабочусь обо всем для тебя. И для твоих людей тоже.
Гасан несмело заметил, что его Гасаны вряд ли захотят сменить свою обычную янычарскую одежду на любую другую. Роксолана не уловила его сомнения, ухватилась за другое:
— Ты сказал «Гасаны». Что это может значить?
— Я взял себе в помощники только тех, кто, как и я, носит имя Гасан.
Он перечислил ей своих Гасанов с их прозвищами.
— Есть ли у тебя среди янычар верные люди, носящие имя Ибрагим? — живо спросила Роксолана.
— Есть разные имена, но я выбрал…
— Отвечай только то, что я спрашиваю.
— Да, ваше величество, есть несколько Ибрагимов. Ибрагим Дейюс, Ибрагим Каллаш, Ибрагим Ильгат, Ибрагим Яйба.
Роксолана засмеялась, захлопала в ладоши.
— Возьми их всех к себе! Возьми немедленно всех!
— Ваше величество, они добрые янычары, верные товарищи в бою и в опасности, но в каждодневной жизни каждый из них полностью отвечает своему прозвищу: Дейюс в самом деле негодяй, Каллаш — пьяница, Ильгат — нечестивец, а Яйба — болтун.
— Ты знаешь людей, лишенных недостатков?
— Ваше величество, мне ли судить о людях?
— Когда спрашивают, отвечай.
— Язык мой немеет, уста замирают, разве я смею? Я в султанском дворце, перед светлейшей султаншей…
— О султане мы не говорим, можешь не говорить и обо мне, сама знаю себя достаточно, а о других. Видел ли ты людей, лишенных недостатков?
— Не приходилось. Жизнь ведь так страшна.
— Так что же мешает тебе взять всех этих Ибрагимов?
Гасан замер в поклоне.
— Как будет велено, ваше величество.
— Теперь иди, а я позабочусь о вашей одежде и обо всем остальном.
Снова должна была просить у султана — и новых янычар, и новую одежду для них, и польского посла для себя на время, может, и неопределенное. Сулейман был поражен чутьем Хуррем.
— Ты хочешь задержать королевского посла, не пускать его мне на глаза?
— Да. Я прошу его для себя.
— Ты знаешь о моем намерении идти на венгерского короля?
— Об этом знают все подметальщики стамбульских базаров.
— Но если я не приму сразу польского посла, все подумают, что я хочу идти не на Венгрию, а на Польшу! И тогда растеряются даже подметальщики стамбульских базаров.
— Вполне возможно.
— И это подсказали мне не мои визири, а именно ты, моя Хуррем, моя Хасеки!
— Я не думала об этом. Меня интересовало другое.
Но султан уже не слушал ее. Безмерно рад был, что Хасеки становится его мудрой помощницей и в делах державных. Если бы было перед кем похвалиться, немедленно бы сделал это, но единственный человек, перед которым он раскрывал душу, — Ибрагим — был еще далеко от Стамбула, валиде от такой новости не возрадуется, а проникнется еще большей ненавистью к молодой султанше, приходилось радоваться одному, без свидетелей, утешаясь только тем, что может доставить радость и Хуррем.
— Если ты хочешь, мы примем польского посла вдвоем, — сказал султан с не свойственной Османам растроганностью. — Ты сядешь со мной на золотой трон Османов, будешь первой женщиной, прикоснувшейся к этому всемогущественному золоту.
— И последней? — засмеялась Хуррем.
— А разве может быть иначе?
Она поцеловала его упрямые скулы, безжалостные османские скулы, подпирающие алчные глаза, загребуще зыркающие на весь свет.
А у самой перед глазами стоял отцовский дом, освещенный осенним золотистым солнцем, весь в золоте листвы, в золотой тоске. «И стану всемогущественной в мире, и ляжет тень златая от меня…» Боже праведный, отдала бы все золото мира за то, чтобы очутиться в отцовском доме, сидеть у окна, смотреть на Львовскую дорогу, на далекий лес у речки, на небо и ни о чем не думать. Готова была даже перенести тот дом, сложенный из бревен медового цвета, сюда, хоть за стены гарема, этого проклятого места, где тосковали тысячи женщин, для которых родина оставалась где-то в далекой безвестности, но не здесь и никогда здесь не будет. А ей захотелось перенести сюда хоть что-нибудь рогатинское, хоть щепочку, — и уже стала бы счастливее. Каприз? Прихоть? Но уже не могла без этого. Странно, как могла до сих пор жить? Как жили все султанши? Все те Оливеры, Мары, Нурбаны, без которых Османы не могли вздохнуть?
Лихорадочные, безумные мысли. Она улыбалась им растерянно и чуть испуганно, а султан думал, что Хуррем улыбается ему, и готов был за ту мягкую, почти детскую улыбку отдать ей полцарства, а то и все царство. Ибо только она единственная умела спасать его от одиночества, этого страшного и невыносимого наказания, на которое небо обрекает человека, даруя ему наивысшую власть.
А тем временем Гасан, пренебрегая повелением султанши, не дожидаясь, пока будет изготовлено для него невиданной пышности одеяние, как был в янычарском своем снаряжении, пробрался к польскому послу.
Для жилья послу был отведен огромный караван-сарай на Константиновом базаре. Гасан хорошо знал это сооружение, ибо не раз, еще когда был янычаром, нес тут у ворот охрану вместе с чаушами. Огромный четырехугольник, снаружи облицованный грубыми каменными блоками, изнутри пиленым туфом. В нишах внешних стен ютились в каменных гнездах ремесленники и золотых дел мастера, за воротами дымили две больших кухни, в нижних сводчатых помещениях стояли кони (их тут могло поместиться до четырех сотен), а вдоль второго этажа тянулся коридор, по одну сторону которого размещались небольшие каменные кельи, в каждой два оконца — одно на улицу, другое в коридор. Посреди тесного двора был колодец с непитьевой водой, конюшня не имела ни яслей, ни простых решеток для сена, всюду царило запустение, грязь. Огромное, точно княжеский дворец, здание кишело скорпионами, ящерицами, мышами и крысами, единственным преимуществом этого пристанища была его обособленность от всего Стамбула, так что у чужеземцев создавалось впечатление, будто находятся они в каком-то маленьком независимом государстве, а некоторым удавалось, приложив, правда, немалые усилия, придать этому мрачному приюту хоть некое подобие обычного домашнего жилья.
Перед воротами караван-сарая стояла почетная охрана из пяти чаушей и четырех янычар. Должны были оберегать посольство от стамбульских бездельников и сопровождать посла или его людей, когда у тех возникало желание пройтись по улицам столицы.
Янычары-привратники знали Гасана, знали также и то, что он перешел из простых пловоедов в разбалованные дворцовые челядинцы, поэтому не удивительно, что они преградили ему и его людям дорогу не столько с намерением не пускать их в караван-сарай, сколько с желанием поговорить, порасспросить, как ему живется на султанских жирных харчах да на мягких пуховых дворцовых постелях.