Авенир Крашенинников - Затишье
Какая бы женщина не дрогнула, увидев такое чудо! В коробочке на вишневом бархате лежала сапфировая брошь. Теплое васильковое свечение исходило от камня, и глубина его казалась беспредельной. Воронцов на миг недружелюбно вскинул на Мирецкого зрачки, словно подарок уколол его. А Наденька порозовела, приняла коробочку, подала поручику руку; рука согрелась, на запястье билась голубая жилка. Тут же Наденька убежала примерить брошь, заранее угадывая, в какой дивной гармонии будет сапфир с ее глазами и волосами.
Прислуга тем временем уже управилась, Воронцов успел привести себя в порядок. Поручик развел руками: Николай Васильевич выпил с ним коньяку.
— Плохо? — угадал Мирецкий, закинув ногу на ногу, по-домашнему успокаиваясь в кресле.
— Весьма. Михаил Сергеевич говорил: нас обложили со всех сторон… И самое глупое — семнадцать орудий к черту! — Воронцов стиснул зубы, кожа натянулась на скулах. — Я не особенно верю в бога, но сам бог тебя послал.
Мирецкий посмотрел на ногти, качнул ногой:
— Не бог, скорее распутица, которая не за горами… С англичанами я договорился, станок нашли. Но акции нашего завода падают во всех смыслах. Промышленники считают его мертворожденным, военные зловеще выжидают.
— Ну, а ты, ты?
— Меня это не волнует.
— С чего вдруг разбогател? Королевский подарок.
— Пустяки. Я кое в чем помог американцам… А теперь рассказывай.
Слушал, разглядывая ногти, не перебивая, а когда Воронцов сердито замолк и налил коньяку, сказал:
— Если ты будешь оплакивать всякого червяка, попавшего под твои колеса, зарастешь травой. Посмотрел бы на мир: он мерзок, каждый старается выжить и пожрать за счет другого, никто не считается с тем, что остается за спиной. А всякие там идеи, слова — маскарад. Человек по природе своей лицедей. В колыбели он притворяется, чтобы вырвать у матери ласку, и, умирая, до последнего вздоха остается актером, старается играть главную роль в спектакле церковного обряда.
— Что же, я притворяюсь, что хочу построить завод?
— Разумеется, врожденное лицедейство выше разума, и ты не замечаешь, что руководит тобой. Посуди сам: ты притворяешься, выступая на кладбище и стараясь не быть похожим на других начальников или владельцев заводов, ты притворяешься перед этой старухой, притворяешься перед самим собой, будто сожалеешь о Бочарове. Бочаров тоже играл. И если роли ваши оказались из разных пьес, кому-то надо было переучивать или уйти со сцены. Добровольно никто не захотел. Тогда вступило право сильного, право того, на чьей стороне больше притворщиков. Иначе, Николай Васильевич, и быть не могло.
— Постой, но мне какая корысть! — перебил Воронцов.
— Оправдать доверие императора, доказать всему миру, что именно ты, капитан корпуса горных инженеров Николай Васильевич Воронцов, можешь в одиночку победить отлично слаженную машину Европы. О, корысть выражается не только в золоте и чинах, хотя то и другое придет и к тебе.
— Дай бог, чтобы другие так не думали!
— Мозг твой узок, специален, — продолжал Мирецкий, не слушая, — и не способен к анализу душевной жизни. Но если бы ты сумел заглянуть в свою душу, то сейчас бы понял, что последние неудачи завода волнуют тебя совсем не потому, что они — неудачи, а потому, что боишься прослыть пустозвоном и перед государем, и перед своей супругой. И ты бы сказал себе: «Никто на заводе не может быть более правым, чем я, потому что вижу главную цель».
Воронцов даже откинулся в кресле: Мирецкий точно угадал недавние его мысли. И, словно защищаясь, вскинул руку:
— Значит, и ты притворяешься?
— Конечно, — засмеялся Мирецкий, — и я притворяюсь. Я давно понял, что пресловутые честные порывы — служения отечеству и прочее — в наше время — донкишотство, и отошел в сторону. Мне нравится такая роль. Надоест, так нетрудно разводить кактусы или курить гашиш.
— И все же, Владимир, высокие порывы души существуют, и все же существует разум, прогресс.
— Это очень просто. Люди плодятся и, как муравьи, надстраивают свой муравейник. Нет материала, кончились запасы еды в окрестностях — переселяются либо нападают на соседей… Но ты, я вижу, утомлен. Тебе просто надо выспаться. А вот и наша королева!
Наденька вышла к ним в том же платье, без броши. В руке она держала томик Пушкина.
— Когда-то я по-детски гадала, но не прочитала дальше, — сказала она. — Вот это:
Откуда чудный шум, неистовые клики?Кого, куда зовут и бубны и тимпан?Что значат радостные ликиИ песни поселян?В их круге светлая свободаПрияла праздничный венок…
Она оборвала чтение, серыми, почти стальными глазами посмотрела на Воронцова:
— Николай Васильевич, ты должен сдержать обещание, которое дал матери.
Купец Колпаков сидел напротив пароходчика Каменского-старшего, городского головы, весьма расстроенный. Он никогда не притеснял свою дочь и не занимался ее воспитанием, ибо ни времени, ни желания не было. Дочь не слишком ему докучала, только однажды на пароходе повергла отца в отчаянье, да и то закончилось благополучно и даже превесело. И вот как бес в нее вселился: явилась белая, в какой-то дерюжине, за нею верный Никифор тащил ворох одежды и укладку с девичьими безделушками:
— Бери все, только Бочарова пускай освободят.
— Да ведь я не при таких делах, — пробовал отнекаться Колпаков, — что я могу-то?
— Можешь, — притопнула ногой дочь. — Деньги все могут!
Ну, тут, конечно, Егор Александрович для острастки каблуками паркет раскроил, про чугунную плиту на кладбище заорал, к Ольгиным косам потянулся. А она:
— Только тронь, весь дом спалю.
«Спалит, ведь спалит, окаянная!» — Егор Александрович приостыл, начал думать.
— За Паздерина замуж пойду, — подтолкнула Ольга.
Пришлось пообещать. Что поделаешь: избаловал, теперь пятиться поздненько. А ведь сам в газету писал: за голову поджигателя и злоумышленника тысячу рублей серебром. Теперь против себя же идти!
— Мы с тобой старые компаньоны, — вздыхал Колпаков, — давай советуй.
Каменский дальнозорко прищурился. Уже сединки на висках, ямочки на щеках вытянулись в борозды — заматерел, поумнел, время тонкими ноздрями унюхивает.
— Скажу тебе, между нами, Егор Александрович, что в столь же двусмысленное положение угодил и уважаемый капитан Воронцов. Сам отказался от порук, а теперь вроде бы начал хлопотать. Жена на него влияние имеет. И письмо рабочих Мотовилихи к губернатору пришло.
— Да чем же баб-то этот Бочаров прельстил, дочь мою, чем? Ни ума, ни естества!
— Не в нем и дело, сударь. Тут, как бы тебе сказать, — Каменский щелкнул пальцами, — высшее понимание. — И заговорил, с удовольствием развивая мысль. — После реформы какие надежды были, как общественная мысль всколыхнулась, сколько разоблачений, признаний внезапных. В самом воздухе России пронеслись будоражащие токи. Они проникли в закоснелое нутро столпов, растревожили, они задели юные души, обнаруживая в них спящие дотоле порывы и чувства. Вот с такими-то порывами и появился по воле нашей «разумной» полиции Бочаров в Перми. И неосознанно потянулись к нему, как к страдальцу, при всеобщей свободе за пустяки наказанному… Не надо было его допускать выше определенных пределов, тут сам полковник Нестеровский попал впросак. Теперь, когда власть предержащие напугались брожения умов и попятились, Бочаров, понятно, оказался в тюрьме, а сочувствие к судьбе его и собственная безысходность побудили других к разным хлопотам.
— Эк разъяснил, как по-писаному! — восхитился Колпаков. Ум у него был цепкий, но осторожный, потому Егор Александрович поинтересовался:
— Как ты-то сам ко всему этому относишься? Мы свои люди…
— Не пугайся, — засмеялся пароходчик, — отношусь по-деловому. Все эти Бочаровы, в конечном счете, угрожают нашему капиталу. Власти же оберегают нас. Ну а, во-вторых, мы должны ловить золотую рыбку в любой водице, стараясь при атом не подмочить репутацию. Скоро власти крепко займутся Бочаровым — к тому идет. Всех похватают и с глаз долой, из сердца вон. А кто им сочувствовать вознамерится, те разделят с ними судьбу…
— Господи, а мне-то что делать? — взмолился Колпаков.
Каменский долго молчал, потом пристукнул ладонью по столу:
— Ладно, Егор Александрович, попробуем.
— Ничего для тебя не пожалею, — просиял Колпаков. — Чай-то мой, колониальные товары вместо Любимова будешь перевозить?
— Сколько процентов?
— Договоримся, договоримся!
Они стали договариваться.
Губернатор Струве нашел смягчающие вину обстоятельства: административно ссыльный Бочаров не был причастен к иконниковскому кружку, отлично зарекомендовал себя в канцелярии начальника горных заводов, на строительстве Мотовилихинского завода, во время беспорядков в Куляме. Кружок в Мотовилихе, который он организовал, имел чисто просветительные цели и никаких политических выступлений не предпринимал. Речь Бочарова на кладбище была обращена не против существующих в государстве порядков, а продиктована стремлением к улучшению условий труда и быта мастеровых Мотовилихи. Тем более, начальник завода уже принимает кое-какие меры по выполнению этих требований, сочтя их справедливыми. Отдельные резкие выпады Бочарова вполне объяснимы незрелостью его ума и тем, что он был в близких отношениях с погибшими по своей оплошности мастеровыми. Струве учел и отсутствие актов, протоколов, неразворотливость полиции, которая еще не начала допросов и следствия. Однако полковнику Комарову, жандармам, которые займутся этим делом, следовало бросить кость: отправить Бочарова хотя бы в Кудымкар. Среди дикарей он будет вполне благонадежен.