Владимир Личутин - Раскол. Книга II. Крестный путь
С привычных путних слов комнатного дядьки Бажена начинался новый день отрока Ивана Глебовича.
Мороз страшен ленивому, раздетому да болезному; здорового человека мороз пуще вина горячит, лишь дай сердцу азарта, и тогда пот скоро оросит чело и станет вдруг жарко, как в бане.
Отрок заткнул меховую рукавку за пояс, наотмашь перетянул скакуна плетью, с гиканьем разогнал по бродной кулижке, по размешенному копытами снегу, обжигаясь ветром и не чуя его; из-за спины выхватил из саадака лук и яблоневую стрелу, на скаку вправил ее в тетиву, вцепившись пальцами в костяную вырезку, развернулся в седле и послал стрелу почти из-за плеча в тряпошную чучалку, высоко вздетую на шест. Ах ты, размазня, промазал, угодил в белый свет, как в копейку! Стрела со свистом увязилась в еловой плахе ограды, трепеща кречатьим пером. Отрок развернул лошадь и снова пустил ее в намет, сердце зябко сжалось, потерялось в груди от восторга; в этот заезд он успел пустить две стрелы, но лишь одна прошила ржаной сноп, задержавшись в соломе костяным ушком. И тут дядько Важен остановил горячку. Ивану-то чудилось, будто он летит над снежной целиною, а за его плечами отросли два белых архангеловых крыла, выдирающие его из стремян, чтобы подъять в опаляющие воздуха, под самое солнце, сейчас ослепительно стекающее по голубому небесному отрогу. А на погляд дядьки он, оказывается, едва полз, и сидел растяписто, как квашня на лавке, и голову-то клонил, будто в молитве пред тяблом, и руки точно кузнечные клещи.
«Что ты торчишь, как баба на ухвате! – загорячился челядинник. – Дрын проглотил? Мужик ведь! Ты остервенись, чтоб закипело все внутри. А умом остынь! – кричал дядько, взлезши на стену снежной крепостцы. – Ты сам за стрелою-то поле-ти-и, сынок! Заразить надо! Иль ты, иль он. Распались! Вот ты гонишь басурмана, ага, нагнал, и… р-раз! С десяти сажней не попасть – это ведь курам на смех! – Горностай, почти слившись со снегом, рыл копытом, выгнув шею по-лебединому, грива цвета весенней ветоши прокалилась морозом и стала седой. Отрок мешковато огрузнул в седле, слушал дядьку, не пререкая. Но азарт отчего-то иссяк, а сердце ссохлось. Мороз палил пуще прежнего. Отрок забыл надеть меховую рукавку, и пясть онемела. Привратная сторожа глазела, лыбилась, слушая стариковскую воркотню. И то, что его честят при посторонних, особенно укалывало Ивана. – Заснул? Ехай, ехай! Выше подберись. Чтоб как сокол на пеньке! Крутися-крутися, чтоб все видать. А-а… вон за спиною вражина! Сейчас наколю… Ну-ка, дай я. Думаешь, дядько Важен труха? Не-е!» Челядинник стал неловко, по-стариковски спускаться с крепостцы по откосу зальдившейся стены, боясь окатиться. Но отрок, не дожидаясь наставника, с осердкою, грубовато повернул коня, хватил его плетью, пустил в галоп, окоченевшими непослушными пальцами едва натянул тетиву и послал стрелу в чучалку, обшитую бараньей кожей. В полпути лета отрок уже верно знал, что попал. К костяной вырезке под кречатьим пером был приторочен рубин, солнце упало на камень, и показалось отроку, что капля крови выточилась из цели. На полном скаку отрок вдруг осадил лошадь, вздыбил ее, беспричинно раздирая удилами нежные загубья; Горностай осел, хрипя, ища опоры в снежных зажорах, и повалился набок. Отрок едва успел освободиться от стремян и безнадежно, рыхлым кулем полетел с седла. Горностай тут же вскочил, безумно косясь на лежащего седока, и побежал встречь челядиннику. А отрок остался лежать.
В голове его вдруг просторно стало, ослепительно ярко, и за белой солнечной вспышкой, щемящей взор, прояснилась непонятная черновинка, потом прорисовался истомленный человек с кроткими проваленными глазами. Отрок понял, что это его отец. «Тятенька, Глеб Иванович, возьми меня к себе!» – взмолился отрок. «Рано тебе, сынок», – глуховато, с необыкновенной ласковостью ответил отец. И тут снова горнее пламя разверзлось столбом и потухло сразу, загасло, и в голове затмилось чернотою…
«… Ой, убился! – вскричала сенная девка, вбегая во двор. – Молодой хозяин убился!»
Бояроня вместе с клюшником и дворецким были на ветчинном погребе, где стряпущие брали на поварню мясо на дневной обиход и тут же рубили на колоде и вешали на безмене окорока и говяжьи полти, да языков вяленых снимали вязками с сушил, да свиных рулек нагребали из кади для рыбной саламаты; да в то время привезли из подмосковного Зюзина два воза говяды и свиных колбас, и приказчик весь расход и прибыток итожил в амбарной книге, разложившись с бумагами на перевернутой бочке-сельдянке, подсвечивая себе слюдяным узорочным фонарем. Да тут же и дворецкий Андрей Самойлов прибавлял свету медным шенданом, чтобы не стало ошибки в весе. Дюжие холопы мерили мясной привоз из дворцовых сел, и бояроня сама не сводила глаз со счета, стережась плутовства; она особенно следила за оброчными записями, чтобы, упаси Бог, не случилось проторей и убытку в ее обширном владении.
Тут-то, как бы над самым ухом, и вскричала оглашенно сенная девка Палага: «Матушка-государыня, молодой хозяин убился!» Появилась в распахнутых воротах, черная, как ворон, и взовопила по глупому бабьему умишку, как велели передать: «Ой, юный господине убился!»
Обмерла Федосья Прокопьевна сердцем. Умом пропала. Но сразу спохватилась, побежала на широких махах через сад, сбросив с плеч тяжелый опашень.
Дядько Важен стоял на коленях подле отрока. Завидев бояроню, вскочил, в лице – немой страх. В иссекновенном морщинами лице – мука и сама смерть. Иванушко, богоданный сыночек, безмолвною рыбкой лежал на снегу, скрестив на груди руки.
«Что стряслось-то? Что с ним сталося? – вскричала Федосья, едва переводя дух. Челядинник отвел виноватый взгляд. – Злодей! Ты же сына моего убил!..»
Бояроня выхватила из рук челядинника плеть и хлестнула наотмашь, высекла из тулупчика клок крашенины и заячиного меха.
«Казни, матушка, дурака. Век молить стану. Казни глупого», – старик повалился на колени, покорно подставил спину, и бояроня, лишившись разума, принялась полосовать по безмясым ребрам, не видя, куда угождает ременная витуха из лосиной кожи. Но рука скоро отвалилась, онемела в плече, и бояроня метнулась к сыну. У Ивана лицо было белее погребального савана, глаза плотно сомкнуты, и в обочьях разлилась темная синь. Смоляные брови уже посветлели, хваченные инеем, и снежная пыль, не тая, посыпала виски. Усы как-то враз отросли, загрубели в один миг; пред бояроней лежал уже не отрок, но матереющий вьюнош.
«Вот и сон в руку. Гос-по-ди!.. – беззвучно взмолилась Федосья Прокопьевна и прошептала, уливаясь слезами: – Сы-нушка, не помирай…»
…В провальной темени зажегся крохотный ладейный фонарик и, зыбко покачиваясь и подмаргивая, поплыл из глубины навстречу, разрастаясь и светом своим одушевляя померкший ум. И вдруг откуда-то извне, наверное с небес, донеслось призывное: «Сынушка, не помирай…» Отрок открыл беспамятные глаза, увидел над собою матушкино плачущее лицо и молвил, улыбаясь: «Мама! Как сладко помирать-то…»
Слуги раскатали овчинную полсть, собрались родименького нести на руках. Но отрок встал и, оттолкнувши дворню, сел в седло и поехал к дому верхом. Мать же шла возле, ухватившись за стремянной ремень.
Глава вторая
Воистину: сегодня на пиру жизни хмелен и речист, а завтра во гробу повапленном нем и студен, как отколыш льда. Заградить бы сына такою бронею, чтобы всякая черная несыть споткнулась у входа и иссякла в прах. А что может быть крепче молитвы? Молитва – стена граду…
На самом дне сундука и отыскалась «Душа чистая». Икона была в тяжелом серебряном чеканном окладе со множеством драгих каменьев в гнездах, даренная царицею Марьей Ильинишной в день крещения младенца Ивана Глебовича Морозова, коему государыня стала восприемницей, крестной матушкой.
Бояроня расстелила власяницу на коленях, сверху пригрузила иконою. Она уже позабыла образ, да и толком не помнила его, сразу поместив дорогой подарок в скрыню, чтобы не пал на «Душу чистую» чей-то лукавый прельстительный взгляд, что невольно бы отразился и на сыне; может, потому и вырос Иванушко чистым, как родниковая криница, прозрачным, как голубиная слеза. Вот и пришел час обнаружить государынин гостинчик, объявить сыновьему глазу драгоценный посул, этот неиссякновенный Божественный родник, чтобы никогда отныне не снимал отрок своего взора со святого образа и ведал, какой участи уготована ему тропа. Бояроня облобызала ризы и стала считывать с иконы украсу, вдруг обнаруживая и для себя вещий смысл и будущий урок, к коему приуготовлялась, наверное, с малых лет, а короткое незавидное замужество стало лишь случайным отвилком, распутицей на крестном пути. Ах ты, Господи, прости грешницу и помилуй!
Икона имела надписание: «Душевная чистота яко невеста преукрашена всякими цветами, имея на главе венец царский и сияющ солнечными лучами…»