Владимир Дружинин - Державы Российской посол
Остермана, уснувшего после обеда, фрейлины шаловливо будят, щекочут веерами. Где Анна? Немец отбивается, стонет:
– Ф-ферфлюхте! Я не знайт… Принцесс свой воля, принцесс не слушайт…
А вожжи свистят, хлещут кого попало.
– Анка! Оглохла, что ли, дрянь!
– Аннушка! Голубушка царевна! – вопят нянюшки, старцы, старицы.
Невеста сидит в нужнике, запертая сестрой Пашкой по злобе, из зависти. Раскачиваясь на судне, сплетает жгутом толстую черную косу, обильно смазанную репейным маслом. Выйти не спешит. Нарочно не откликается, чтобы весь дворец поднять на ноги. Зато отлупят Пашку-тихоню, материну угодницу. Запомнит, мерзкая тварь.
Попало в тот день обеим.
– Не смеете! – орала Анна, отбиваясь. – Герцогиня я…
Потом, почесывая вспухшее место, хныча, выводила пером крупно, неровно:
«…не могу не удостоверить Ваше Высочество, что ничего не может быть для меня приятнее, как услышать ваше объяснение в любви ко мне. С своей стороны уверяю Ваше Высочество совершенно в тех чувствах, что при первом сердечно желаемом с Божьей помощью счастливом свидании позволю себе повторить лично, оставаясь между тем, светлейший герцог, Вашего Высочества покорнейшею услужницей».
7
Апрельским вечером, в час, когда работный люд по сигналу ратушного колокола валит из мастерских домой и в тавернах из кружек в глотки льется пиво Брейхана, почтовый возок доставил в Ганновер еще одного московита.
– Мне к батюшке, – сказал он Сен-Полю, неловко поклонившись. – Фатер, ферштеен?
Отвесил поклон и Фильке Огаркову, так как не узнал холопа, одетого в ливрею дворецкого.
Сен-Поль пошел наверх доложить, а молодой Куракин, – рослый, с темным пушком на верхней губе, – остался ждать в антикаморе, таращил карие, нетерпеливые, любопытные глаза. Поглядел на портрет курфюрста и показал ему язык, поиграл с котенком редкой длинношерстной породы. На карте, растянутой по всей стене, отмерил расстояние до Лейдена, куда отец определил на ученье.
– А-а, добрался, студент! Выплыл!
Сын за последний год вытянулся резко, в дороге похудел, – нисколько нет лопухинской рыхлости, жирной и ленивой, ненавистной Борису.
– А это кто? Плошка?
Сын ключника, увалень, посмешище на дворе. Бегал в отцовской рубахе, путался в ней и падал. А на деревья взбирался, как белка. И Александр за ним, взапуски…
Прошка, видно, и сейчас неловок на земле, – ни поклониться чередом, ни встать перед господином. Могла бы дать Александру лакея постарше, поосанистей.
– Чуть не смыло нас, – рассказывает Александр. – Реки играют – страсть!
– А морда грязная… А ногти-то, ногти! Ну, чучело!
– Так бани же нет у них. В тазу разве умоешься?
Чудно у немцев! Дома добрые, каменные, а топят плохо, в холоде живут. Щей не варят, похлебка жидкая и едят ее в начале обеда, а не в конце, как у нас.
– Мачеха серчала на меня?
– За что?
– Как же! Сына совращаю…
– Эка! Рада до смерти, отвязался я…
Ответил беспечно, искорки в глазах не погасли. Искорки не лопухинские, – куракинские.
О княгине больше не упоминали. Борис спросил, навещает ли дядя Авраам, вникает ли в хозяйство.
– Хо-одит… Крысится на тебя… Не иначе, говорит, твоему отцу княжество отвоевано в Германии, – забросил семью и достояние.
– Бог с ним… Губастов женился?
– Ага. На поповой дочери.
– Княжна здорова?
– Прыгает… Что ей!
Письма, привезенные из дома, Борис отложил. За ужином экзаменовал сына по немецкому. Зеленый суп из шпината остывал. Борис сердился, призывал в свидетели маркиза.
– Правильные глаголы, неправильные глаголы, – пропел Сен-Поль. – О мой принц, сами немцы часто путаются в них, как в тенетах!
Александр жаловался:
– Тут что ни уезд, то говор свой. А коли частить начнут, я ушами хлопаю – ни аза не понимаю. Лопочут и улыбаются… Смешон я им.
Тут Борис увидел самого себя – несмышленыша, жителя Ламбьянки. Так же вот озадачил стольника, привыкшего к боярскому степенному чину, европейский политес с улыбкой, со смешком.
– Дай срок, – сказал отец, – обкатаешься. А людей злых и хороших везде равные доли, какую страну ни возьми. Все мы люди, все человеки. Две ноги, две руки… Узришь в Лейдене, как профессор тело разнимает – жилы, и мясо, и требуху.
– Живого режет? – испугался Александр.
– Непременно, – засмеялся Борис. – Тебя первого под нож, за дурость.
– Это кто, лупоглазый такой, в передней висит? Звезда с тарелку… Курфюрст тутошний?
– Курфюрст.
– Он кого больше любит – нас или шведов?
– Никого он не любит.
– Так за кого же он?
– Обещался нам не вредить.
– А верить можно ему? Как он обещался? Ты ему крест дал целовать?
– Ну, выдумал! Теперь крест не целуют.
– А как же?.. Честное слово говорят?
– Бумагу подпишут – и хватит. Подпись – та же клятва.
Сын, однако, не успокоился.
– А верить можно, тять?
На другой день, гуляя по городу, посол объяснил наследнику, о чем идет спор с ганноверцем.
– Курфюрст на вид Аника-воин, а всех кругом боится. Правда, грызня между монархами в Европе жестокая. С запада курфюрста датчане утесняют, влезли в Голштинию. С севера – шведы. Прусскому королю курфюрст ни на грош не верит, – оба княжества издавна в ривалите, то есть в соперничестве. Чуешь, каков труд – привести всех к согласию, чтобы с нами действовали заодно? Подали мне ганноверцы прожект – слов много, а написано слепо, ни один король, ни одна держава не названы. Кто за кого, против кого – читай как хочешь… Расчет простой – помощь от нас получить, а себя ничем не обязать. Пятый пункт, к примеру… Споткнулись, жуем, оскомину набило… Вон, Шафиров твердит, – не уступать, пускай курфюрст ясно скажет – стараться, мол, буду, дабы алеаты царского величества, короли датский и польский, обижены не были.
– Тять… А ну, как наобещает курфюрст, а потом откажется?
Стоят у Кузнечных ворот, перед часами с потехой. Механика внутри урчит, готовясь возвестить время. Удар – и человечья голова, скоморошья, накрашенная, дрогнув, прорастает рогами.
– Игрушка филозофическая, – заметил посол. – В каждой башке есть сокрытое.
– Тять… В Москве болтали, ты в крепость посажен у немцев. В ихнюю веру тебя перекрестили.
«От мачехи небось наслушался чепухи», – подумал Борис.
Рога с боем часов росли – острые, с серебряными ободками. В толпе смеялись. Расплакались, заголосили наперебой два малыша.
– Дипломатия, она как баталия, – рассуждал Борис. – Плох тот политик, который руководствуется страхом. Страх не советчик. А баталии безо всякого урона не бывает.
Беседы с отцом полюбились Александру. Погостил неделю и уезжать не хотел.
– Возьми меня, тять, к себе! Я бы тебе помогать стал…
– На что ты мне сейчас! С какой стати я тебя возьму? Окстись!
Сердился, глуша в себе радость. Лучшего не желал бы, как увидеть рядом дипломата Александра Куракина.
Собирая сына в дорогу, вручил письма к голландским друзьям – Гоутману, Брандту. А перво-наперво велел явиться к послу Матвееву с низким поклоном и выражениями сердечных чувств. Просил не оставить юношу без наблюдения, уберечь от дурной кумпании, от азартной игры, пьянства, от опасных женщин.
С кем отправить сына? С Прошкой боязно… Придется взять его себе, обтесать, – на догадку парень скор, толк со временем будет.
А в Голландию, так и быть, Филимона Огаркова… Жаль отдавать богатыря, но сыну он там нужнее. Кстати, в Голландии и Филька поступит в ученики.
– Приставишь к нему живописца аль ваятеля. Авось награжден талантом… По крайности, станет понимать в художествах, нам и такие знатоки нужны.
В Санктпитербурхе, в Северной Венеции…
Заветная тетрадь посла лежала всю неделю в ларце, забытая. Борис раскрыл ее, как всегда, с думой о читателе, доселе безымянном. Теперь читатель словно очертился в тумане, обрел лицо Александра.
С тех пор Борис стал дольше просиживать за писаньем, стремясь не упустить ни одной подробности, полезной для наследника, для будущего дипломата Александра Куракина.
8
Этикет ганноверского двора строг и соблюдается неукоснительно как на аудиенциях, так и на обедах семейных.
Первым входит в трапезную курфюрст, ведя под руку свою мать Софью, восьмидесяти трех лет. В еде бережливы по-бюргерски, перемен не много – суп, жаркое, конфитуры. Тостов не произносят. Суверен гнетет обедающих мрачной молчаливостью. По окончании маршал двора подносит каждому полотенце, смоченное в вине и «сложенное фигурно», которым вытирают рот и зубы. Курфюрст, в отличие от прочих, не берет оное, а пользуется салфеткой, отойдя при этом к окну. Сие есть единственная, замеченная Куракиным вольность.
Каково было бы царю терпеть здешний двор! Звездному брату, привыкшему ломать заведенное!
Удовольствие послу доставляла не столько кухня замка, пресная и однообразная, сколько музыка. «Видел одного скрипача так славна, хотя бы и в Италии токмо ж равный ему был».