Леонтий Раковский - Изумленный капитан
Помаскина успокоила Софью: Саша, оказывается, сидел не в Тайной Канцелярии, а в Синодальной, был жив-здоров и допрашиван «без пристрастия» [51]. Взяли его по нелепому доносу – будто бы Саша перешел в иудейство.
Помаскина рассказывала, что угощала вином синодского секретаря Протопопова, чтобы узнать, какое наказание грозит Саше. Секретарь сказал: ежели будет доказана виновность Возницына, самое большое, что могут сделать с ним – послать в какой-либо монастырь.
Чтобы увериться вполне, тетушка поставила секретарю еще штоф, и секретарь принес ей выписку из Уложения Алексея Михайловича. Эту выписку Помаскина привезла показать Софье.
В ней было написано:
«А буде кого бусурман какими-нибудь мерами насильством или обманом русского человека к своей бусурманской вере принудит, и по своей бусурманской вере обрежет, а сыщется про то допряма, и того бусурмана по сыску казнить, сжечь огнем безо всякого милосердия. А кого он русского человека обусурманит, и того русского человека отослать к Патриарху или ко иной власти и велеть ему учинить указ по правилам святых апостол и святых отец».
Софья немного успокоилась.
Потом, через полгода, уже весной, Помаскина с верным человеком передала Софье, что Синод потребовал Сашу из Москвы в Питербурх и что Помаскина вызвана туда же свидетелем по делу Возницына.
До середины июля Софья прожила в имении пана Обромпальского в качестве наставницы его детей. В Ильин день она поехала за покупками в Дубровну и встретила там сына Боруха – Вульфа. В Дубровне жили старуха-жена и взрослая дочь Боруха и семья Вульфа.
Софья знала, что Боруха арестовали по одному делу с Сашей.
Вульф только-что вернулся из Питербурха. Он был не то болен, не то чем-то сильно расстроен.
Софья спросила его об отце и Возницыне. Вульф скривился и сказал, что обоих присудили сослать в Астрахань на пять лет, и просил никому не рассказывать об этом.
Софья ожидала более страшного. За целый год томительного ожидания она много передумала и как-то свыклась с несчастьем, постигшим ее. Она верила Анне Евстафьевне, но не верила суду – ожидала какого-либо более жестокого наказания, чем то, которое полагалось за переход в иудейство по Уложению. Ей представлялся Саша изуродованным плетьми, с вырванными ноздрями. Она чувствовала: любила бы его и без ноздрей! А высылка на пять лет в Астрахань была по сравнению со всем тем, что представлялось Софье, совершенным пустяком.
Софья на следующий день выехала из Дубровны. Ее благополучно провезли глухими проселочными дорогами, минуя польско-русские пограничные форпосты, до Путятина. Она рассчитывала, что Анна Евстафьевна уже дома и досконально знает о Саше.
Но Помаскиной в Путятине не оказалось – ключница Агафья, встретившая Софью, сказала, что барыня еще не вернулась из Питербурха.
Тогда, рискуя всем, Софья без паспорта отправилась сама в Питербурх.
За долгую дорогу она тщательно обдумывала весь план действий. Софья решила в Питербурхе точно узнать, куда отправили осужденных, раздобыть в Питербурхе себе паспорт и ехать вдогонку за Сашей.
Она долго ломала себе голову над тем, как достать паспорт, и наконец придумала такой выход: назваться приехавшей из Кенигсберга еврейкой и подать прошение в Синод о переходе в православие. Она даже нашла себе новое имя – ей вспомнилась пухленькая, рыженькая булочница, жившая рядом с тем домом, в котором в Кенигсберге помещались Мишуковы – Шарлотта Мейер.
Софья осталась довольна своим планом. Для его выполнения требовалось лишь одно – найти человека, который мог бы удостоверить, что она действительно Шарлотта Мейер. Ради Саши Софья готова была на любую жертву.
…Софья открыла глаза. Хозяйка с кем-то говорила вполголоса.
– Берегитесь, Костя! Вам теперь крышка. Пропала ваша буйная головушка! – посмеивалась хозяйка.
– А кто ж она? – спросил молодой мужской голос.
– Из-за рубежа, из Кенигсберга. Еврейка. Пригожая. Звать – Шарлотта Мейер.
– Молодая? – продолжал спрашивать тот же голос.
– Не старая, лет тридцать.
Софья усмехнулась и встала с постели. Она поняла: это пришел со службы квартирант. Она хотела, не теряя времени, познакомиться с ним. Софья оправила постель, привела в порядок себя и на последок глянула в зеркальце.
Щеки чуть начали впадать, шея стала полна, возле глаз, как паутина, мелкие морщинки, в густых, еще длинных, волосах кое-где уже блестела седина.
– Тридцать семь лет – не шутка! – вздохнула она.
Софья вышла из-за ширмы.
За столом сидели полногрудая хозяйка и молодой, лет двадцати двух, человек. Розовощекий, с мягкими, слегка вьющимися волосами и немного выпуклыми глазами, которые глядели доверчиво и простодушно, он напоминал пятилетнего ребенка.
– Вы очень мало спали, – сказала хозяйка. – Садитесь с нами выпить чайку!
– Спасибо, я только умоюсь.
Софья умылась и села за стол.
Молодой человек залился краской, робел и, видимо, старался не смотреть на Софью, но не мог удержаться – не сводил с нее восхищенных глаз.
А она спокойно пила чай – будто Пыжова и не было за столом – и наметанным глазом опытного в житейских делах человека сразу видела: с этим мальчиком можно сделать все, что захочешь!
* * *После чая гречанка ушла за травой для коровы, а Софья осталась с Пыжовым. Они вышли в палисадник и сидели на скамеечке.
Пыжов мало-помалу перестал робеть и разговорился. Он рассказал Софье о своей службе в Синодальной Канцелярии. Пыжов рассказал, что с прошлого года зачислен в «синодальные дворяне», т. е. учится в Синоде канцелярскому делу под руководством канцеляриста Михаилы Остолопова, а два раза в неделю – по средам и субботам – ходит в Сенат обучаться разным другим наукам.
Пыжов не без гордости рассказал, что в прошлом году получал копиистское жалованье – двадцать рублев в треть, нонче получает подканцеляристское – тридцать три рубли, через год канцеляристское – рублев больше восьмидесяти в треть.
Софья делала вид, что внимательно слушает Пыжова. Она хотела дать ему выговориться, чтобы потом понемножку начать выведывать, куда Синод отправил Возницына.
Когда Пыжов рассказал все о товарищах по службе и на минуту умолк, Софья спросила его, отправляет ли Синод кого-либо сейчас в монастырь, в ссылку. Она еще боялась прямо назвать фамилию.
– А то как же, вестимо, отправляют, – ответил Пыжов. – А вам про кого надобно узнать? – спросил он. – Сейчас я в ружном повытье сижу актуариусом, [52] но, коли захотите, я доподлинно узнаю, аль у подканцеляриста Веселовского спрошу – он на исходящем сидит, аль у Череповского – он ведет журнальную книгу, в которую записывается все, что за день сделано Синодом.
– Ладно, как-нибудь потом! – небрежно ответила Софья. Теперь она не хотела говорить Пыжову: авось, еще заподозрит что-либо, приревнует и испортит все дело.
Хозяйка уже управилась с коровой и, стоя на пороге, звала их:
– Пойдите выпейте молочка! Да пора и спать! Гостье с дороги не мешает отдохнуть. Послезавтра – воскресенье, тогда поговорите. Костя вас по Неве на лодке покатает!
– Поедем кататься? – спросил Пыжов, которому было жаль расставаться с Софьей.
– Поедем, – улыбнулась Софья.
Одно дело было на верном пути. Оставалось другое, более важное – паспорт.
Они пошли в дом.
II
Софья была довольна: дело подвигалось быстрее, чем можно было ожидать – Пыжов окончательно потерял голову.
Он чистился, мылся, каждый день брил бороду, хотя еще нечего было брить, и все делал затем только, чтобы понравиться Шарлотте.
Он был влюблен в Софью и думал, что это его тайна, а это видели все, даже черноглазый, красивый сын хозяйки, шестнадцатилетний Анастас.
Суббота прошла у Софьи в бездельи, хотя дело у нее нашлось бы – надо было привести в порядок измятое от лежанья в узелке платье. Но ведь все знали, что суббота – праздничный день у евреев. Софье волей-неволей приходилось сидеть, сложа руки.
Под вечер прибежал из Сената Пыжов. Сегодня он чуть высидел на уроке. Из ума не выходили синие, глубокие глаза Шарлотты, глядевшие так печально, ее полные покатые плечи, длинные пушистые волосы.
После ужина, как и вчера, снова сидели вдвоем в палисаднике, но на этот раз сидели гораздо дольше – завтра было воскресенье. Воскресенье прошло у Софьи за работой – она гладила, кое-что шила. Пыжов не отходил от нее ни на шаг. Он только сбегал в церковь к обедне показаться начальству, но выстоял лишь до «иже херувимы», а потом потихоньку ушел домой.