Николай Гейнце - Современный самозванец
Он понимал, что это его враг, и появление его в качестве секунданта Долинского ему казалось дурным предзнаменованием.
Игроки и особенно шулера все суеверны.
– Так значит, вы не сговорились? – начал Савин, когда все прибывшие с Долинским по приглашению хозяина вошли в кабинет.
– Нет, – коротко отвечал Неелов.
– Значит, драка?
– Да… Я прошу тебя быть моим секундантом. Господин Долинский оскорбился моим презрительным смехом и вызвал меня на дуэль.
– Представляю вам моего секунданта, – сказал Сергей Павлович, указав на Таскина.
Тот молча поклонился.
– Очень приятно, – процедил сквозь зубы Владимир Игнатьевич.
– Когда же мы назначим дуэль? – спросил Николай Герасимович.
– По мне, хоть сейчас, – согласился Неелов.
– И отлично, – подтвердил Сергей Павлович.
– Здесь у меня в лесу есть отличная полянка, как будто сделанная для дуэлей… Я не велю отпрягать, и мы отправимся.
Неелов позвонил и отдал явившемуся слуге соответствующее приказание.
Секунданты удалились в другую комнату и через четверть часа вернулись с выработанными условиями поединка.
Все пятеро в четырехместной коляске отправились на место, о котором говорил Неелов.
– В тесноте, да не в обиде! – пошутил Савин, усаживаясь на переднем сидении, между Нееловым и доктором Басниным.
Коляску остановили у опушки леса и пошли по лесной тропинке.
Владимир Игнатьевич шел впереди, указывая дорогу.
Полянка действительно оказалась чрезвычайно удобной.
Защищенная со всех сторон густым лесом, она была в тени, так что солнце, ярко блестевшее в этот чудный сентябрьский день, не мешало прицелу.
В воздухе веяло прохладой.
Отмерив шаги, секунданты установили противников и в последний раз обратились к ним с советом примирения.
Оба противника от мира отказались.
Пистолеты были им вручены.
– Орел или решка? – крикнул Савин, подбрасывая монету.
– Орел! – сказал Неелов.
– Тебе стрелять первому, – объяснил Николай Герасимович, поднимая монету.
Присяжный поверенный Таскин стоял рядом с Долинским и не спускал глаз с лица Владимира Игнатьевича.
Последний не мог отвести глаз от его задумчивого, испытующего взгляда.
Этот взгляд смущал его.
Он целился долго, но рука видимо дрожала.
Наконец он выстрелил и пуля пробила шляпу Долинского и несколько опалила волосы.
– Вам стрелять! – крикнул Николай Герасимович Сергею Павловичу.
Последний быстро поднял руку и выстрелил, почти не целясь. Владимир Игнатьевич со стоном упал на землю. Все бросились к нему.
– Ну что? – спросил Долинский тихо доктора после осмотра.
– Жизнь не в опасности, но ампутацию сделать придется. Раздроблена голенная кость левой ноги.
Доктор сделал первоначальную перевязку, а затем все вчетвером бережно вынесли раненого из леса и уложили в коляску… Доктор сел с ним, и коляска шагом направилась к усадьбе.
Остальные пошли пешком.
Также бережно внесли Неелова в его кабинет и уложили в вольтеровское кресло.
– Садитесь рядом со мной, – сказал он Долинскому. – Мне нужно переговорить с вами… Теперь Любовь Аркадьевна едва ли захочет венчаться с калекой, – продолжал он. – Мне теперь нужна уже не жена, а сиделка на всю остальную жизнь. Все, все пропало!
Он тяжело вздохнул и замолчал.
– Послушайте, привезите ее… – сказал он после некоторой паузы.
– И священника! – добавил Сергей Павлович.
– Ну и священника, если хотите, – согласился Владимир Игнатьевич.
Долинский и Таскин уехали, а Савин и доктор остались при раненом.
По приезде в Москву Долинский передал все Елизавете Петровне, всячески стараясь выставить Неелова в лучшем свете.
Но когда она передала его рассказ Любовь Аркадьевне, то она поняла роль ее друга и горячее чувство приязни к нему еще усилилось.
– Он плох?.. – было ее первым вопросом, когда она вместе с Долинским и Дубянской на другой день приехали в именье Неелова.
– Кажется, необходимо будет ампутировать ногу, – морщась, ответил доктор. – А там увидим… всяко бывает…
– Люба… – сказал Владимир Игнатьевич. – Совесть заставляет меня загладить зло… Если я умру, ты будешь свободна, а если выживу, тебе придется быть прикованой на всю жизнь к креслу калеки и твоего врага.
– Для меня не остается выбора, – ответила она, – но я буду тебе благодарна за то, что ты не бросил меня на позор.
В это время приехал Долинский с сельским священником и дьячком, которых ему удалось ссылкой на законы и даже на регламент Петра Великого убедить в возможности венчать тяжело больного на дому, тем более, что соблазненная им девушка чувствует под сердцем биение его ребенка. В этом созналась Любовь Аркадьевна Дубянской.
Начался обряд венчания.
Неелов сидел в кресле, его шафером был доктор и, стоя сзади, держал над ним венец.
У Селезневой был шафером приехавший снова по просьбе Сергея Павловича Таскин, и ее обвели три раза вокруг кресла больного жениха.
Обряд окончился.
Честь Любовь Аркадьевны Селезневой была восстановлена, но Долинский не выдержал до конца и уехал на станцию, а оттуда в Москву.
На другой день, приехав снова в имение, он застал в доме Неелова целый консилиум врачей.
Елизавета Петровна занималась по хозяйству.
Любовь Аркадьевна была одна в своем будуаре. Сергей Павлович вошел туда.
Молодая женщина бросилась к нему навстречу и неожиданно для него упала перед ним на колени.
– Честь ваша спасена, хотя вы будете очень несчастны, Любовь Аркадьевна! – сказал он, поднимая ее. – Но прошу вас, что бы ни случилось, знать, что я ваш на всю жизнь… Теперь я уеду, но в знак вашего расположения, дайте мне что-нибудь на память.
– Вот кольцо… – взволнованным голосом проговорила она. – Это первый драгоценный подарок, сделанный мне папой… я дорожила им больше всего.
Она сняла с пальца колечко с изумрудом и бриллиантового осыпью, подала Долинскому и тотчас вышла.
Но в зеркале он видел, что по лицу ее струились крупные слезы.
Владимиру Игнатьевичу отняли ногу, но операция удалась блистательно, и больной был вне опасности.
Все, кроме Таскина, уехавшего накануне, и Долинского, вернувшегося также в Москву после разговора с Любовь Аркадьевной и получения от нее кольца, несколько дней провели в имении Неелова, куда даже приехала и Мадлен де Межен, вызванная Савиным.
Когда опасность для больного миновала, они тоже вернулись в Москву, но за это время Николай Герасимович глубоко оценил достоинства Елизаветы Петровны Дубянской и окончательно стал благоговеть перед этой девушкой.
На другой день по возвращении в Москву Долинский и Дубянская уехали в Петербург, куда раньше послали письмо с извещением о состоявшемся бракосочетании Неелова и Селезневой.
VI
Мать и невеста
В Петербурге Елизавету Петровну ожидало роковое известие. В своей комнате, в доме Селезневых, на письменном столе она нашла письмо Анны Александровны Сиротининой. Письмо было коротко, очень коротко, но в нем чувствовалась такая полнота человеческого горя, что, охватив сразу все его глазами, Дубянская смертельно побледнела.
«Большое несчастье. Приходите, родная.
Ваша А. Сиротинина».
Вот что прочла в письме Елизавета Петровна, и, переодевшись с дороги, даже не заходя к Екатерине Николаевне Селезневой – Аркадий Семенович встретил их на вокзале – тотчас поехала на Гагаринскую.
В уютной квартирке Сиротининых царило бросившееся в глаза молодой девушке какое-то странное запущение.
Казалось, все было на своем месте, даже не было особой пыли и беспорядка, но в общем все указывало на то, что в доме что-то произошло такое, что заставило его хозяев не обращать внимания на окружающую их обстановку.
Самое выражение лица отворившей на звонок Елизаветы Петровны дверь прислуги указывало на совершившийся в этой квартире недавно переполох.
– Дома Анна Александровна? – спросила Дубянская.
– Дома-с, пожалуйте, – отвечала служанка, снимая с молодой девушки верхнее платье.
– Здоровы?
– Какое уж их здоровье…
В тоне голоса, которым произнесла прислуга эту фразу, слышалось что-то зловещее.
– Это вы! – вышла навстречу гостье в гостиную Анна Александровна.
– Здравствуйте.
Все это было сказано старушкой с какими-то металлически-холодными звуками в голосе.
Елизавета Петровна остановилась перед ней, как окаменелая.
Сиротинина до того страшно изменилась, что встреть она ее на улице, а не в ее собственной квартире, она бы не узнала ее.
Еще недавно гордившаяся, что у нее почти нет седых волос, она теперь выглядела совершенно седой старухой.
Страшная худоба лица и тела делала ее как будто выше ростом. Платье на ней висело, как на вешалке. Морщины избороздили все ее лицо, а глаза горели каким-то лихорадочным огнем отчаяния.