Рафаэло Джованьоли - Мессалина
- Иди к нему и скажи, что его отец хочет поговорить с ним.
Пока раб исполнял его приказание, трибун медленно прохаживался по роскошному залу, стену и колонны которого были сделаны из прекрасного тибуртинского мрамора и порфира, а на мозаичном полу стояли изящные статуи и золотые вазы. Между ними сновали трое рабов-кубикулариев, а возле дальнего окна расположились два германских центуриона из личной охраны Калигулы. Наконец появился Луций. Приблизившись, он почтительно произнес:
- Вот и я, отец, к твоим услугам. Как поживаешь? Мы несколько дней не виделись. А встречаясь, как всегда, оба были на службе: ты на своей, а я на своей.
- Мне нужно поговорить с тобой без посторонних, с глазу на глаз, - перебив сына, сказал трибун. - У тебя есть полчаса времени, чтобы целиком посвятить его мне?
- Да хоть целый час, дорогой отец! Император предоставил мне полную свободу до девяти часов.
Кассий Херея хотел улыбнуться, но вместо этого губы его искривились в презрительной гримасе.
- Полную свободу до девяти часов! - пробормотал он, повторяя слова Луция. - Какая насмешка над святым для римлян понятием!
И, изменив интонацию, добавил:
- Проводи меня в твою комнату.
- Ступай за мной, отец, - с готовностью согласился сын.
Они прошли по длинному коридору, свернули в перистилий, откуда вышли в другой коридор, по обе стороны которого тянулись два ряда дверей. Отворив ключом одну из них, Луций Херея вместе со своим отцом вошел в роскошную, великолепно убранную комнату. Трибун запер дверь на замок и, внимательно оглядевшись, спросил у юного друга Калигулы:
- Мы одни?
- А у тебя есть сомнения? Одни, отец, одни.
С этими словами Луций выжидательно и нежно посмотрел на отца. Тем не менее, тот, не торопясь, обошел комнату и только потом тихо произнес:
- Да… В такой изящной обстановке не спали даже прославленный Германик и благочестивая Агриппина, родители твоего хозяина!
В этом наблюдении прозвучало столько горечи, что Луций не мог не ответить извиняющимся тоном:
- Но тогда были другие времена, отец. Сейчас все не так, как раньше.
Однако трибун, не дав ему продолжить, негромко проговорил, точно обращался к себе самому:
- Ты прав: тогда были другие времена. И сейчас все не так, как раньше. Ты прав! Но это различие между прошлым и настоящим, увы, разделяет отцов и детей: грубых предков и их образованных - или, может быть, точнее, развращенных сыновей, становящихся дряхлыми стариками в двадцать шесть лет!
Он замолчал, глядя в мозаичный пол. Немного погодя, его сын, чтобы хоть как-нибудь нарушить мучительную паузу, произнес:
- Ну, что же мы стоим, отец? Присаживайся, если хочешь. О чем ты хотел поговорить со мной?
Кассий Херея медленно, точно находясь в каком-то забытьи, поднял голову: он сел на софу и, повернувшись всем телом к Луцию, устроившемуся рядом, посмотрел на него не прежним суровым, а нежным и проницательным взглядом. Ласково разглядывая красивое и правильное лицо юноши, он замечал в нем свои собственные, только гораздо более совершенные черты. В этом изучающем отцовском взоре Луций почувствовал столько любви и печали, что от смущения заерзал на софе. Трибун не отводил глаз. Любимец императора как бы случайно выронил из ножен небольшой кинжал, висевший у него на поясе. Это был повод, чтобы отвести глаза, нагибаясь за кинжалом. Его отец нежно посмотрел на густую светло-каштановую шевелюру, обрамлявшую голову Луция Кассия, который тем временем стал с особой тщательностью возвращать свой клинок в изначальное положение. И все равно он продолжал ощущать на себе то же пристальное внимание, понемногу начинавшее ему надоедать своей назойливостью. Старый трибун переживал волнение, которого не старался скрыть.
Кто знает, какие воспоминания, какие надежды или иллюзии ненадолго пробудились в его душе? Наконец он очнулся от своего наваждения и проговорил дрожащим голосом:
- О Луций! Как часто я думаю о тех сокровищах бесконечной нежности, которые двадцать лет назад я хотел передать твоей белокурой голове. Тогда ты был блондином. И еще я думаю о твоей бедной матери. Она умерла в таком юном возрасте! И, может быть, это для нее было лучше, чем жить.
- Но, отец, почему ты терзаешь себя этими воспоминаниями, которые…
- О, дитя мое! Поверь, не они меня терзают: наоборот, я был бы самым счастливым человеком, если бы мог вернуться в те благословенные годы! О, тогда с твоей белокурой головой были связаны вся моя гордость, вся вера и надежда. Тогда я мог обнять тебя, прижать к своей груди и покрыть тысячью поцелуев. О! Как я тогда любил тебя! Как любил!
- А кто тебе запрещает, - нежно проговорил юноша, обеими руками беря обветренную правую ладонь своего родителя, - обнять меня сейчас, а тем более - поцеловать? Я же твой сын. И кем бы я не выглядел в твоих глазах, кровь, которая течет в моих жилах, это твоя кровь. И я не могу не любить меня!
И отцовская нежность победила суровую патетику Корнелия Непота и Тита Ливия. Сердце Кассия Херея сладко защемило, и он, бросившись к сыну, обхватил руками его голову, горячо целуя светло-каштановую шевелюру и в то же время чувствуя, как крупные слезы брызнули из его глаз. Всхлипывая, он прошептал:
- Да, ты мой сын. Кровь от крови. О, сын мой! О, мой дорогой!
- Благодарю тебя, отец мой. Благодарю. Позволь же и я обниму тебя!
Однако, произнося эти слова, Луций оставался сидеть на софе, обхваченный крепкими руками своего отца. Не без труда высвободившись из них, он поднялся на ноги и прижался губами к мокрому от слез лицу Кассия Хереи. Они обнялись и долго стояли неподвижно. Первым шевельнулся трибун, который, отступив на шаг и нежно поглаживая сына по щеке, проговорил с непередаваемой любовью:
- О, ты не знаешь, как я страдаю, оттого, что мы живем порознь. Что у тебя заблудшая голова, но доброе сердце. Что порочный тиран превратил тебя в покорного раба, а ты не можешь покинуть его, как Семирамида оставила раскаленный трон Вавилона! О, если бы ты хоть на один час оказался на моем месте! Ты бы понял мои страдания. Увидел бы, что никакие деньги не стоят одного-единственного часа отцовских тревог! Когда я смотрю на тебя, такого красивого и умного, но занятого разговорами с этим грязным сбродом императорских угодников и думаю, с какими постыдными предложениями они к тебе обращаются, то у меня сердце готово разорваться от боли! О, ты мне не поверишь, пока не испытаешь то же самое! Для этого тебе нужно быть отцом. Одиноким, всеми оставленным в этом мире, не знать никакой радости и счастья, кроме единственного сына, и - какого сына! О поверь, ты вспомнишь мои слова, если когда-нибудь переживешь то, что я переживаю каждый день!
Тут старик запнулся и, положив левую руку на плечо сына, тыльной стороной правой ладони вытер слезы на своих щеках. Луций, бледный и растерянный, жалобно произнес:
- Но… видишь ли, отец мой, ты слишком строг. То есть, я хочу сказать, что ты несправедлив ко мне. Ты подходишь ко мне со своими мерками: они хороши, но это мерки другого времени. Сегодня они только причиняют тебе скорбь и страдания. Такая максималистская непреклонность - поверь мне! - в наши дни может принести одни лишь несчастья и беды.
Однако старый трибун отрицательно покачал головой и, не дав сыну договорить, убежденно воскликнул:
- Нет! Тысячу раз нет! Добродетель никогда не бывает излишней! Она неизменна для всех веков! И даже наоборот: когда наступают такие мрачные и порочные времена, как наши, то она еще больше нужна.
- Хорошо! Хорошо! Не будем продолжать эту тему. Мы уже столько раз все обговаривали, но никогда не приходили к согласию. Зачем возвращаться к старому спору, когда мы только что примирились?
- Примирились? - с горьким удивлением переспросил Кассий Херея. - Как примирились? На чем? К сожалению, Луций, я вижу, что между нами лежит непреодолимая пропасть. И что бесполезно пытаться перейти через нее. Но все-таки я в последний раз хочу попытаться тронуть твое каменное сердце, а потому обращаюсь к тебе с одной единственной просьбой.
- В последний раз? Почему ты так говоришь? - испуганно воскликнул юноша. - Тебе угрожает какая-то опасность?
- Не угрожает, если, конечно, опасностью не считать смерть, последнее убежище для людей, чья жизнь так разбита.
- Смерть? Зачем ты говоришь о смерти?
- Я умру. Скоро. Я это знаю, - печально проговорил старик.
- Но почему? И как? Да что с тобой?
Юноша хотел спросить еще о чем-то, но отец, перебив его, проговорил:
- Не важно, почему, как, или где. Достаточно того, что я пришел сказать тебе об этом… и просить тебя, чтобы ты дал мне сойти в могилу, не расставшись с болью, которая мучает мою душу. Я умоляю об этом - но не ради себя, а ради тебя. Ведь ты не знаешь, как будешь несчастен, когда меня не станет. И если по твоей вине я умру, не избавившись от отчаяния! О, какую же горечь ты тогда ощутишь! Поверь мне, вокруг тебя будет праздник, люди будут смеяться и веселиться, а ты заплачешь от горя и скажешь себе: «Ах, если бы я сделал счастливым этого человека! Если бы я утешил его!» И ты захочешь вернуться назад, чтобы увидеть меня живым, чтобы исправить хоть что-нибудь в твоем прошлом. Но будет поздно. И тогда ты забудешь про радость, разучишься улыбаться. И будешь печален даже в самые светлые твои часы.