Лидия Гинзбург - Человек за письменным столом
Мое поколение и мой круг прошли через разные стадии — всегда под сильнейшим давлением времени. Отрочество и первая юность — пассивное подключение к огромным событиям мировой войны и революции. Двадцатые годы — для меня это Институт истории искусств, приобщение к культурно-историческому течению, будто бы противостоявшему эпохе, на самом деле порожденному эпохой.
Опоязовское течение в широком смысле (гораздо более широком, чем опоязовцы и их ученики) было частью антисимволистической реакции (от футуристов и акмеистов до обериутов) на культуру начала века. Как и вся противосимволистская реакция, формализм многому учился и научился у символистов. Формализм быстро и в основном изнутри распался как догма, но как фермент он продолжал работать впрок. Эпохален формализм еще тем, что в своей склонности к аналитическому разъятию он был неузнанным двойником исторического и социологического анализа[23]. Антиподом и двойником — что как-то увязывалось в большом культурном развороте.
Исторический период, пережитый лично, в подробностях, — это научило понимать многое, непонятное тем, кто никогда не имел активно-исторического существования. Мы все же знали вкус одействотворения (как говорил Герцен), хотя и ущемленного. Мы под своим углом уже кого-то учили, печатались, затевали групповые сборники. Нам показалось — и недолго казалось, — что мы начинающие деятели начинающегося отрезка культуры. Вместо того в тридцатых — сороковых — принадлежность к эпохе сталинизма и войны, со всем, что отсюда следовало.
С половины пятидесятых кое-кто из нас стал действующим лицом оттепели. На правах стариков, хранителей огня, которых окружила оживившаяся молодежь. Одним из признаков оживления был бурный разлив стихов, в которые все вдруг — тоже ненадолго — поверили. И молодежи и старикам этот период принес историческое самосознание, крайне, впрочем, непрочное. Ренессанс не набрал силу и рассосался, молодежь не созрела, и попутно мы потеряли друг к другу интерес.
Кажется, наступил мой последний период — неисторический. Винокур в своей книге «Биография и культура» определяет биографию как «жизнь личности в истории». Из чередования страдательного переживания непомерных исторических давлений и полуиллюзорной активности — получается ли биография? Уж очень не по своей воле биография.
1980
У снов есть свои законы.
Старые видят себя молодыми. То есть осознают себя, — потому что человек себя во сне не видит.
У Фета:
И снится, снится: мы молоды оба,И ты взглянула, как прежде глядела…
Второй закон — мертвые во сне всегда живые (об этом писал Пруст), только в общении с ними есть что-то тревожное, какая-то непроявленная подоплека.
Третий закон — цель наших устремлений предельно близка, но ее почему-то, непонятно почему, нельзя достигнуть. Мы куда-то идем и не можем туда попасть, мы ждем и не можем дождаться, ищем и не можем найти. Согласно этому закону сделан «Замок» Кафки.
Повторяющийся мой сон. Я в каком-то чудесном городе. Но я его не видела. Не выхожу почему-то из какой-то квартиры. Пора уже уезжать. Надо бы выйти посмотреть — это так вожделенно. Но уже время упущено.
В снах старые молоды, мертвые живы, достижимое недосягаемо. Достижимое недосягаемо у одних сновидцев, у других — недостижимое достижимо. Потому что есть люди, которые видят во сне исполнение желаний. Я не из их числа.
В глупейших мемуарах — название глупой песни, полувековой давности шлягера. Быстрый укол. Странная реакция… Это наяву как во сне, когда мы видим себя и не себя такими, как тогда, — молодыми и злыми. Когда снится забытая злоба и нежность.
Гумилев говорил Анне Андреевне:
— У нас писатели кончали тем, что начинали учить людей. Когда ты заметишь, что я начинаю учить, — отрави меня, пожалуйста.
Русская традиция отречения от своих творений — гоголевская, толстовская — подхвачена была Пастернаком. В ней таится своего рода неуважение к читателю, для которого эти творения стали высоким духовным опытом.
На Западе писатели естественно обращались к элите и довольствовались элитой. Нашим же непременно подавай демократического, массового читателя. Об этом читателе мечтали Мандельштам, Пастернак. А. К. Гладков в своих мемуарах рассказывает, что в эвакуации Пастернак жадно, неотступно расспрашивал его, как это сделать так, чтобы написать пьесу, имеющую широкий успех.
— Как это так у вас получается?
Мандельштам тоже хотел, чтобы его непременно читали инженеры и вообще люди. Он не любил и потому не замечал своих реальных читателей.
Когда доходит до беды, самая плохая семья удобнее самых лучших друзей. Друзья, получавшие от человека удовольствие, вдруг должны с ним маяться. Неприятный переход, требующий необязательных усилий с одной стороны и чувства вины с другой. Плохой же семье он и без того надоел. Так что все на месте.
Две формы обращения с литературными ценностями прошлого — оплевывание и облизывание: Достоевский, Фет, Блок…
Вопросов нет…
А. КушнерЧеловек сам не выдумывает вопросы… Они зарождаются в окружающей социальной атмосфере. Даже проблема смерти в иные периоды неактуальна, в другие же нестерпимо существенна. Наступает возраст, когда вопросов больше нет; в том смысле, что нет ни вопросов, ни решений, которые еще могли бы изменить жизнь. Человек для себя — очень, конечно, субъективно — уже знает последнюю правду. И меру всех от нее отвлечений.
Вопросов нет… Как хорошо, когда еще есть неразрешимые вопросы.
Вопросы человеку внушают те культурные системы, в которые он включен. Вопросы о смысле жизни и смерти, о справедливости, об обязательности этического акта, о вере и неверии… В истории русской культуры особенно ясно видно, как (в конце 1830-х годов и на многие десятилетия) приходит интеллигентское сознание со всем набором безотлагательных вопросов, со всей безотлагательностью усилий их решения. Во времена моей юности существовала еще активная инерция этого сознания с основными его слагаемыми.
Мое поколение успело еще испытать эту принудительность решений, без которых как будто и жить невозможно. Оказалось потом, что возможно. Нам досталась жизнь слишком крутая для избыточной проблематики. Благо тем, кому она оставила хотя бы насущный минимум нравственных сомнений.
Под конец выясняется — вопросов нет, потому что нет порождающего их культурного поля; в том числе вопроса смерти — как вопроса жизни, ее смысла или бессмыслицы.
В известном возрасте смерть из теории становится практикой. Проходит философский ужас (он особенно силен в молодости). Остаются реакции почти физические и зависящие от темперамента. Физический страх может быть притупленным у людей пониженного напора, заторможенных; и особенно нестерпимым может быть у людей чувственных. Впрочем, есть тип витальных людей, которые приходят к чувству исчерпанности, пограничной полноты опыта.
Римское самоубийство Лили Брик. В 86 лет — удивительно! Самоубийство обычно акт молодости, сохраняющей еще свежесть воли и чувства, которые восстают против унижения, страдания. Не согласны.
Она сломала шейку бедра и поняла, что ходить больше не сможет. Вот рассказ соседей по даче. Записка — традиционная, с прощанием и объяснением причин, написана была ясным почерком. Она не могла в этот час не думать о Маяковском. А внизу очень большими и уже шатающимися буквами приписано было: нембутал.
Что это — запоздалое сожаление, попытка облегчить задачу спасающим? Не обязательно. Теряя сознание, могла еще захотеть смутно что-то договорить, уточнить, подать последний сигнал.
Грядущей смерти годовщинуМеж них стараясь угадать…
Странно, что мне всегда было легче узнать о самоубийстве человека, чем о любой другой форме смерти. Только самоубийцу она не тащит на привязи, как быка на бойню. Только он одолел тайну судьбы, сам выбрал себе «годовщину». Если бы только знать за собой эту силу, эту возможность, можно ведь жить, не боясь ничего — болезней, беспомощности, деградации, самой смерти.
Достоевский уже сказал это Кирилловым: перестанем бояться и будем как боги. У Достоевского, как всегда, это в наивысшем регистре. А можно и попроще…
Ну а как же страдания, которые довели человека? Страдания — это из области жизни и это вопросы другого ряда.
Навестила Лидию Корнеевну. Она дожидалась меня на улице, и мы вместе вошли в калитку дачи. Навстречу шла женщина, довольно молодая, и бережно и как-то торжественно несла что-то завернутое в бумагу. Оказывается, она собрала горсть земли, по которой ступал Чуковский. Она внимательно рассматривала Л. К.