Государи Московские: Святая Русь. Том 1 - Дмитрий Михайлович Балашов
Он сидит в подземелье четверо суток. За четверо суток тот, прежний Кейстут давно бы ушел из затвора. Тем паче что при нем слуга, Григорий Омулич, русский. Любимый и верный, не бросивший господина в беде и, в отличие от Кейстута, не закованный в цепи. Что произошло со старым рыцарем? Быть может, он перестал верить и собственному сыну Витовту и потому хочет умереть? Ибо, ежели изменяет сын, взрослый сын, твоя плоть и кровь, твое продолжение во времени, жить уже не стоит и не за чем… Все так! И все-таки почему?
На пятый день четверо Ягайловых каморников, верных ему и готовых на все: Прокоша, Лисица, Жибентий и Кучук (последний из них – крещеный половец, а Прокоша – русич, преданный Ягайле «до живота»), теснясь, спускаются по витой каменной лестнице, отпирают железную дверь, входят в сводчатую сырую камору. Они в оружии, и Григорий, поняв все, кидается на них с голыми руками: схвативши скамью, сшибает с ног Жибентия и тут же падает, пронзенный саблями.
Кейстут смотрит молча, не шевелясь, но тут, при виде лужи крови и умирающего слуги, кричит высоко и страшно:
– Прочь! Псы! – И такая сила в голосе закованного рыцаря, что те отступают поначалу и, только почуявши плечами друг друга и вновь охрабрев, кидаются на него.
Борьба, подлая, гадкая, когда четверо валят одного старика, причем закованного в кандалы, заламывают связанные цепью руки и наконец, прижав к полу, давят, обматывая сухое старческое горло золотым шнурком от его же собственного парадного бархатного кафтана. Давят, навалясь, слушая предсмертные хрипы, следя вытаращенные, вылезшие из орбит глаза. Давят и, наконец додавив, когда уже и тело, обмякнув, перестает дергаться и вздрагивать под ними, встают, тяжко дыша. И Прокоша первый говорит вслух:
– Велено повестить, что сам удавился снурком! Дак потому…
Лисица, присев на корточки, начинает отмыкать и снимать цепи с рук и ног убитого князя.
– А ентого куда? – прошает Кучук.
И Прокоша безразлично машет рукою:
– Унести да зарыть, и вся недолга!
Князя подымают, бережно выносят из погреба. Теперь надобно тело везти в Вильну. Честно везти! Ведь задавился, убился-то сам!
И вот под плач и причитания тело героя доставляют в Вильну. Повозку встречают, окружают тысячи, тысячи плачущего народа, который хоронит сейчас свою недолгую славу в долгих веках.
И Ягайло хоронит, и лик его скорбен, и усы опущены книзу. И Кейстута везут в долину Свенторога, где, близ святилища Ромове, устраивается торжественная, последняя в истории Литвы, языческая тризна. На огромном костре – тела любимого слуги и лучшего из верховых коней князя, заколотые четыре пары охотничьих княжеских хортов, рысь, медвежьи когти и охотничий рог. Пусть там, в загробном царстве своем, весело гоняет дичь на веселой охоте умерший князь! Пусть герой Литвы, переставший быть надобным своей родине, не ведает ни в чем недостатка в полях мертвых, куда, вслед за ним, не уйдет уже никто, разве супруга через много лет последует вослед за ним, дабы соединиться с любимым своим в царстве вечной молодости!
А меж тем Бируту обвиняют, сразу же, в том, что она, вайделотка, нарушила некогда обет безбрачия, за что ей по древнему литовскому языческому закону полагается смерть. И обвиняет ее не язычник, а христианин Ягайло! Казнить жену героя, впрочем, все же не решаются. Умерла она только в 1416 году, в Палангене, в том святилище, откуда с лишком шестьдесят лет назад была она похищена, юная и прекрасная, тогдашним молодым и веселым Кейстутом… «С великою честью, – говорит летописец, – была погребена Бирута на одном из прибрежных холмов, недалеко от того палангенского храма богини Прауримы, в котором она была в молодости вайделоткою». Литвины-язычники и после смерти долго почитали ее как святую.
Бируту не посмели убить, но подвергся избиению весь ее род. Ее дядя Видумунд и внук Бутрим по приказанию Ягайлы были посажены на кол. Трем троюродным братьям и двум внукам отрубили головы на плахе…
Почему литвины, плача над телом Кейстута, не восстали и не свергли Ягайлу при виде всех этих зверств? Пустой вопрос, не нам, теперешним, спрашивать… Но тогда, в те, в самом деле великие века, тогдашние литвины! Почему?!
Глава седьмая
Витовт, узнав в затворе о смерти отца и избиении родичей, заболел нервной горячкой. Ждали только выздоровления, чтобы и его тоже казнить. И тут капризный поток истории вновь повернули в иное русло, на сей раз две женщины: Анна, супруга Витовта, княжна Смоленская, успевшая к тому времени уже и второго сына родить, и ее служанка, Елена…
Витовт никогда не был верен своей жене. Да и не считал это обязательным для воина. Елену он изнасиловал походя (жена беременна, захотелось женщину), потом, спустя время, повторил еще и еще, а затем, сам не ведая почему, накрепко привязался к девушке, с немым обожанием отвечавшей его ласкам. Витовта, впрочем, любили многие. Любили женщины, любила челядь, любили воины. Что-то было в его круглом лице, прищуре глаз, голосе, в радостно-дерзких вспышках гнева такое, что располагало и влекло. И, зная это, Витовт зачастую даже капризил, забывая надолго соратников своих, небрежничая и вдруг обращаясь снова за помочью, за поддержкой. И, переменяя обиду на новое радостное обожание, люди бросались помогать ему, жертвовать, даже дарить свои жизни этому неверному, гордому, жестокому и обворожительному князю.
Анна узнала о связи мужа с Еленою вскоре, как та началась. Сперва впала было в бурное отчаяние. Скрепилась, пережила. Князю слова не высказала, хотя иногда, замирая в его руках и смежив очи, чтобы не показать слез, представляла Елену в тех же любимых объятиях и с отчаянием думала тогда о том, какими ласками и как утешает служанка ее Витовта. И когда та расчесывала волосы госпоже, Анна тоже порою прикрывала глаза, начинала задыхаться под волнами непереносимой ревности. А опоминаясь, дарила той то ожерелье, то перстень и тихо радовалась, видя свои драгоценности на Елене и вновь представляя, что хоть так, хоть через драгоценности эти Витовт, даже когда лежит в постели с Еленой, неволею прикасается и к ней, к своей законной и венчанной жене… Так это и шло и невесть чем бы окончило, ежели бы не гибельный плен Витовтов, не участь Кейстутова, за которой – Анна понимала это слишком хорошо – должна была вскоре последовать и гибель ее благоверного.
…Так вот и сегодня, когда Елена расчесывает ей волосы, Анна, откидывая голову и прикрывая глаза, произносит низким грудным голосом:
– Мы должны его спасти, ты и я! – Гребень замирает в руках девушки, длятся немые мгновения. – Я знаю все! – говорит Анна. – Давно знаю и не сужу тебя. Мы обе его любим! – доканчивает она с силою и скорее угадывает, чем слышит робкое:
– Да.
– И потому одна из нас должна умереть! – твердо договаривает Анна. – Перемениться платьем с Витовтом и выпустить его из плена!
Девушка молчит. Так полно молчит, не дышит даже, что словно бы в палате и никого нет, кроме одной Анны.
– У меня дети, – помедлив, говорит госпожа. – Но ежели надо будет идти мне, поклянись, что не оставишь их без помощи!
И опять молчание. Девушка почти не дышит, но она здесь, она думает, вернее, даже не думает, а собирает себя к подвигу. Она все поняла уже и знает, что идти надобно ей. И что за любовь надо платить. Иногда – смертью.
– Я согласна, – одними губами отвечает она, – только ты проводи меня, госпожа!
Они навещали Витовта иногда вместе, иногда по очереди. В этот день явились вдвоем. Витовту не надо было долго объяснять задуманное, и уговаривать его принять эту жертву не надо было тоже. Он всю жизнь властно брал чужие судьбы и отбрасывал, когда они ему переставали быть нужными. Анна стала у решетчатого глазка двери, загораживая его спиною. Елена и Витовт оба торопливо сбрасывали одежду, и Анна на долгое мгновение прикрыла глаза, видя рядом близ два этих обнаженных тела. Витовт сурово и просто, уже не стесняясь жены, привлек к себе, кратко и мужественно поцеловав, трепещущую девушку и тут же начал, путаясь, облачаться в женский наряд – долгую