Свен Дельбланк - Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Герман опустил трубу, потер уставший глаз. Рванул жабо, расстегнул верхнюю пуговицу. Нимало не стесняясь присутствием начальника, генерал-адъютант помочился прямо в гору бумаг под ногами.
— Ганс!
— Да, пастор.
— Дай мне вина. Кстати, ты должен называть меня «ваше превосходительство».
— Слушаюсь, пастор.
— Отменное вино. Знаешь, я подозреваю, что надо мной издеваются. Баталия выходит из-под контроля.
— Вы, пастор, не привыкли командовать.
— Доблестный полководец ничуть бы не улучшил дело. Великий муж, великий полководец… Чушь. Насколько нужно быть великим, чтобы обуздать силы, кипящие там внизу, в котле? Ох уж эти дьявольские амбиции!
— Стоит ли падать духом, пастор? Наверно, все еще уладится.
— О нет. Я буду полным кретином, если не усвою этот урок. — Герман вытащил письмо маршала и досадливо щелкнул по жадной пасти красной сургучной печати, сомкнутой вокруг тайны. Ну уж нет. Даже и не подумаю вскрывать его, я не любопытен. Сам могу сделать выводы. — Длинный Ганс!
— Да, пастор.
— Перспективы здесь мрачные. Беги в мою палатку, глянь, нет ли там деньжонок. Надо подготовить достойный отход. И пришли сюда Кнопфена, пусть тащит трубу получше, эта никуда не годится.
Генерал-адъютант уснул на одной ноге, точно аист. Земля вокруг него была белая от набросанных бумаг. Из кухмистерской палатки доносились пьяные крики и непристойные песни. Два генерал-майора и пятеро полковников без церемоний удалились с поля боя на обед. У Германа уже недостало духу обрушиться на этакое забвение воинского долга. Пьяный гренадер храпел на мельничной лестнице. Армейские рисовальщики набрасывали карикатуры на Германа и, рыча от хохота, сравнивали свои произведения. У костра красномордый полковник развратничал с поваренком, а картежникам-ординарцам и дела мало. Мельница, благословляя, простирала над этим сумбурным зрелищем изодранные руки. Герман сидел, подперев голову руками, в мутном угаре отвращения и хмеля. Там, в низине, корчится издыхающая гидра, в ярости кромсает собственные извивающиеся щупальца. Сорок тысяч человек в смертном страхе бьются среди серного дыма, калечат друг друга свинцом и сталью, вываливают свои кишки на глинистую землю, превращаются в кровавое месиво под градом ядер и картечи. А я ничего не могу поделать. Ничего. Бессильный пленник в стеклянной колбе отвращения. Если этот хаос выльется в так называемое поражение, тогда я — тупица, наделавший тактических ошибок. А если, напротив, выпадет «победа», тогда — хитроумный полководец. Боже милостивый…
— Ваше превосходительство… Зрительная труба.
Герман очнулся, устало кивнул адъютанту.
— Отлично, Кнопфен. Что ж, давай поглядим на это жалкое зрелище.
В сильную трубу он отчетливо различал отдельных солдат. Сражение развивалось до странности медленно и торжественно, прямо-таки нехотя. Цепи продвигались вперед, редели под вражеским огнем, останавливались в нерешительности, смыкались, выжидали, снова шли вперед. Тут и там ровными рядами лежали павшие, словно рухнули все разом, по команде. Возле артиллерийских шанцев трупы атакующих солдат громоздились гигантскими кучами падали, и мародеры уже рылись там как голодные псы. А вон обозные телеги составили вагенбург{91} и теперь горят, распространяя жирный, густой дым, и солдаты кордоном обступили этот костер. Видать, развлекаются, поджаривая офицерских денщиков и маркитанток. Ребенок в дымящейся одежде выбежал из огня, умоляюще протягивает руки, и один из солдат, перекинув мушкет в другую руку, хватает ребенка за плечо у самой подмышки, отрывает от земли — голые ножки болтаются в воздухе — и швыряет обратно в огонь. Оглядывается, вновь перехватывает мушкет, пятится назад — верно, жарко ему стало…
Герман отпрянул от трубы, оставил ее стоять на треноге, одноглазую, равнодушную. Взял последнюю бутылку и осушил до дна. Ох и зрелище. Огонь пожирающий. Кто восстанет с этого костра преображенный и обновленный? До чего же слепым и тщеславным безумцем я был. Значит, люди вроде меня и выпускают на свободу эти силы, складывая костер своего величия из человечьих тел. Да, вот оно как. Я принадлежу к проклятому племени, обреченному нарушать покой своих ближних. Ах, нам бы стоило рождаться с каиновой печатью на лбу, чтобы люди могли гасить нашу беспокойную жизнь прямо в колыбели. Ах, я из проклятого племени.
Герман громко сетовал, причем голос у него был уже не траутветтеровский, и все в ставке смотрели на него с удивлением. А он ничего не замечал. С горечью глядел на маршальское письмо, потом скомкал его, бросил наземь. И пихал мыском сапога, пока оно не исчезло в груде донесений. Отлично. По крайней мере перед этим искушением устоял. Я побежден, но не убежден. Остается еще одна неиспробованная возможность.
Он поднял на ладони маршальский жезл, задумчиво сжал пальцы. Какой твердый. А ведь ему бы надо быть вялым, как отрезанный бычий корень. И увешанным бубенцами, как шутовской жезл или посох прокаженного. Траутветтер и его сотоварищи по крайней мере могут тешить себя иллюзией, будто их воля направляет события. Но мне в этом отказано. Черт подери!
— Кнопфен! — Странно. Голос у меня уже не траутветтеровский, надо постараться надеть личину. — Кнопфен! Хо-хо! Черт возьми, куда ты подевался?
— Ваше превосходительство?
— Моих лошадей, и живо, сию минуту. Я намерен лично руководить баталией. Скачи вперед, предупреди фон Арнима.
— Но, ваше превосходительство, если позволите…
— Никаких возражений! Живо!
Когда подвели лошадей, из палатки галопом примчался Длинный Ганс. Мундир у него на груди странно топорщился.
— Пастор! Пастор!
— Что ты голосишь как сумасшедший…
— Я нашел деньги! Дукаты! Чистое золото!
В красной сафьяновой шкатулке лежали три свертка дукатов, запакованные в коричневую бумагу. Один из свертков был надорван, открывая взору соблазнительную стопку новеньких монет.
— Долго искал, но все ж таки нашел.
— Отлично. Верхом ездить умеешь?
— Боже сохрани! Нешто я из господ? Я этих лошадей до смерти боюсь.
— А кто не боится. Однако ж придется попробовать, ничего не попишешь. Спрячь шкатулку. Видишь вон там лошадей?
— Вижу, как не видеть. Страшноватые.
— Не трусь. Ты же солдат. В седло и за мной.
С третьей попытки Герман взгромоздился на коня и умудрился сунуть ноги в стремена. Длинному Гансу было куда легче. Горячая, норовистая рыжая лошадь тотчас присмирела под его нешуточной тяжестью.
— Вперед! Победа или смерть. С нами Бог! — рявкнул Герман.
Лошади рванули с места в карьер, пошли галопом. На их отъезд никто не обратил внимания. Кухмистеры убирали со стола. Генерал-адъютант спал, непоколебимо стоя на одной ноге, надвинув шляпу на нос.
— Куда мы едем? — крикнул Длинный Ганс. — Домой?
Несмотря на свой груз, рыжая лошадь все же скакала натужным, спазматическим галопом. Длинный Ганс любовно припал к холке бедняги.
— Нет, — крикнул Герман, — не домой! Еще не время. Продолжаем странствие.
— Отлично, пастор! Но куда мы?
— В Берлин!
XV. Плоды победы
Герман оторвал чугунную голову от подушки и с усилием попытался разомкнуть веки. Перед похмельными, воспаленными глазами брызнул звездный фейерверк. Зеленый нереальный свет, мутный, как болотная вода; затхлая, удушливая вонь холодного трубочного дыма, прокисших остатков пива и неопрятных человеческих тел. Комната раскачивалась словно корабельная каюта в бурю. Далекий шум города да глухое жужжание полудохлой сентябрьской мухи, которая вяло бьется в оконное стекло.
Он нацепил очки и подождал, пока больные глаза исподволь привыкнут к свету. Под ложечкой будто пленная птица мечется, тошнотные позывы мягкими кулаками тычут в глотку. Его колотил озноб, желудок болезненно урчал, волосы слиплись от холодного пота. Во рту вкус пепла и уксуса. Кожа на голове словно в мириадах копошащихся червей. Похмелье величия, бесславный недуг…
— Длинный Ганс, — жалобно пискнул Герман. Несмелый вопль о помощи. Откуда-то из угла донесся ответный стон. Силуэт великана темным пятном обозначился у двери, возле белой изразцовой печки. Лошадиная физиономия, печальная, угловатая, прислонилась к прохладным изразцам; кроткие глаза устало глядели сквозь сетку красных прожилок; мягкий рот под кочкой носа посерел и обвис. Громадные ручищи беспомощно лежали на коленях, ладонями вверх. Длинный Ганс и тот чувствовал себя прескверно.
— Ганс, — прошептал Герман пересохшими губами. Язык, будто подыхающий дождевой червяк, с трудом ворочался среди густой мерзости во рту.
— Чего?
— Где мы?
— В Берлине. На постоялом дворе «Кентавр».