Марк Твен - Жанна дАрк
Только одно место было не занято. Находилось оно около стены, на виду у всех, осененное балдахином. Там одиноко стояла на возвышении небольшая деревянная скамья без спинки. Высокие солдаты в шлемах, латах и стальных рукавицах стояли по обе стороны возвышения — такие же неподвижные, как и их алебарды, — но больше никого не было видно. Эта маленькая скамья сразу стала дорога моему сердцу, потому что я знал, для кого она приготовлена; и, глядя на нее, я вспомнил верховный суд в Пуатье, где Жанна сидела на такой же скамье и хладнокровно вела тонкую борьбу с изумленными мудрецами церкви и парламента — борьбу, из которой она вышла победительницей; все ее восхваляли тогда, и она отправилась на подвиги, покрывшие ее имя мировой славой.
Как изящна была она, как нежна и невинна, как обаятельна и прекрасна, в расцвете семнадцати лет! Какие то были хорошие дни! И как недавно — теперь ведь ей было девятнадцать; и сколько ей пришлось с тех пор испытать; и какие чудеса она успела совершить!
Но теперь… Теперь все изменилось. Она томилась в тюрьме — вдали от света, от воздуха, от веселья дружеских лиц, томилась больше девяти месяцев, она, дитя солнца, задушевный товарищ птиц и счастливых, свободных тварей. Как ей не устать, не обессилеть после такого долгого плена; вероятно, она отчаялась, зная, что больше нет надежды. Да, все изменилось.
Все это время слышались приглушенные разговоры, шуршанье мантий, шарканье ног. Смешение глухих звуков наполняло залу. Вдруг раздалось:
— Введите подсудимую!
Я затаил дыхание. Сердце мое заколотилось. Теперь настала тишина — полная тишина. Все шумы исчезли, как будто их раньше и не было. Ни звука; безмолвие, становясь тягостным, начинало давить меня. Все лица повернулись к дверям; этого можно было ожидать заранее, потому что большинство присутствующих вдруг осознали в эту минуту, что сейчас они увидят воплощение того, что до сих пор представлялось им только как олицетворенное чудо, как слово, как имя, известное всему миру.
Тишина продолжается. Но вот где-то далеко, в конце вымощенного каменными плитами коридора, раздается неопределенный звук, который медленно приближается: дзинь, дзинь, дзинь… Жанна д'Арк, освободительница Франции, — в цепях!
У меня закружилась голова; все поплыло у меня перед глазами. Я наконец осознал реальность.
ГЛАВА IV
Даю вам честное слово: я не намерен искажать или приукрашивать события этого злосчастного суда. Нет, я расскажу вам всю правду, упомяну о всех подробностях, ни на йоту не уклонюсь от того порядка изложения, в каком мы с Маншоном ежедневно заносили эти события в протокол; и всякий, кто пожелает, может теперь прочесть все это в печатных историях. Разница будет только в одном: беседуя с вами по душам, я воспользуюсь своим правом вставлять замечания и растолковывать вам некоторые обстоятельства следствия, для лучшего уяснения. Кроме того, я буду упоминать о некоторых мелочах, очевидцем которых я был и которые, представляя некоторый интерес для вас и для меня, тем не менее не вошли в официальный отчет, потому что не были признаны достаточно важными [19].
Итак, возвращаюсь к тому месту своего рассказа, где я остановился. Мы услышали в коридоре звон цепей Жанны. Она приближалась.
Вот она появилась. Все вздрогнули; многие тяжело дышали. Двое стражников следовали за ней на небольшом расстоянии. Ее голова была слегка наклонена, шла она медленно, потому что была слаба, а тяжелые оковы обременяли ее. На ней было мужское платье, сплошь черное; с головы до ног — мягкая шерстяная ткань, совсем черная, траурно-черная; не на чем отдохнуть было взору. Широкий воротник из той же черной ткани лучеобразными складками лежал на ее плечах и груди; рукава ее камзола, пышно взбитые от плеч до локтей, тесно обтягивали остальную часть рук, закованных в цепи; на щиколотках ног тоже были оковы.
На полпути к своей скамье она остановилась — как раз на том месте, где из окна падал косой поток солнечного света, — и медленно подняла голову. Снова все вздрогнули. Лицо ее было бледно, как полотно; оно поражало своей белизной на этом мрачном черном фоне. Оно было нежно, целомудренно, девственно, несказанно прекрасно, бесконечно кротко и печально. Но боже мой, боже мой! Когда ее непобедимый взгляд вызывающе остановился на судье, и исчезла согбенность ее фигуры, и она выпрямилась с видом воинственным и благородным, то мое сердце радостно затрепетало; и я сказал: как хорошо, как хорошо — они не надломили ее мужества, они не победили ее, она по-прежнему — Жанна д'Арк! Да, для меня было ясно, что ее великую душу не мог покорить или запугать этот грозный судья.
Она подошла к своему месту, поднялась на возвышение и села на скамью, подобрав цепи к себе на колени и положив на них белые маленькие руки. И так ждала она — горделиво спокойная; она одна из всех присутствовавших не казалась взволнованной. Загорелый английский солдат, стоявший «вольно» в переднем ряду зрителей-горожан, поднес могучую руку к виску и весьма любезно и почтительно отдал ей честь по-военному; она, дружески улыбнувшись, ответила ему тем же. Это вызвало сочувственный взрыв рукоплесканий, но судья строго остановил публику.
Начался, наконец, тот достопамятный процесс, который назван в истории Великим судом. Пятьдесят законоведов против одного новичка, и никого, кто помог бы неопытной девушке!
Судья вкратце изложил обстоятельства дела и перечислил народные слухи и подозрения, на которых было основано подозрение. Затем он приказал Жанне преклонить колени и присягнуть в том, что она с безукоризненной правдивостью будет отвечать на все предлагаемые ей вопросы.
Но ум Жанны бодрствовал. Она заподозрила, что за этим на первый взгляд честным и разумным требованием могут скрываться опасные ловушки. Она ответила с тем простодушием, которое не раз разрушало самые хитроумные затеи ее врагов на суде в Пуатье:
— Нет. Ведь я не знаю, о чем вы будете меня спрашивать; вы можете спросить меня о таких вещах, о которых я не пожелаю говорить.
Это рассердило судей и вызвало ропот гневных восклицаний. Жанна была невозмутима. Кошон возвысил голос и начал говорить среди всего этого шума, но он был так разозлен, что едва выговаривал слова.
— С Божественной помощью Господа нашего, — говорил он, — мы требуем, чтобы ты подчинилась этому предписанию, для блага твоей же совести. Поклянись, возложив руку на Евангелие, что ты будешь правдиво отвечать на все предлагаемые тебе вопросы! — И он с силой ударил жирной рукой по своему судейскому столу.
Жанна спокойно возразила:
— Обо всем, что касается моего отца, матери, веры, о всех моих поступках с тех самых пор, как я пришла во Францию{57}, буду говорить охотно; но что касается откровений, полученных мною от Бога, то мои Голоса запретили мне поверять их кому бы то ни было, кроме моего короля… Тут раздался новый взрыв угроз и беспорядочных возгласов; все собрание зашевелилось, пришло в смятение, и ей пришлось замолчать, пока не затихнет шум. Лицо ее покрылось легким румянцем, она выпрямилась и, устремив глаза на судью, закончила свою фразу голосом, в котором прозвучали прежние струны:
— …и этого я вам никогда не открою, хотя бы вы положили мою голову на плаху!
Вы знаете, как ведут себя французы, когда соберутся на совещание? Судья и половина всех присутствующих вскочили со своих мест, грозя пленнице кулаками, безумствуя и горланя в один голос так, что ничего нельзя было разобрать. Это продолжалось несколько минут; и, видя невозмутимость и равнодушие Жанны, они бесились и шумели еще более. Она наконец сказала с оттенком прежнего лукавства во взгляде:
— Прошу вас, почтенные господа, говорите по очереди, а не все сразу, тогда я смогу вам ответить.
Целых три часа продолжались яростные споры о присяге, а дело не продвинулось ни на шаг. Епископ по-прежнему требовал принесения присяги в обычной форме, а Жанна отказывалась в двадцатый раз, говоря, что принесет только такую присягу, какую она выбрала сама. Внешне картина суда существенно изменилась; впрочем, это относилось только к членам суда и к председателю: они охрипли, ослабели, выбились из сил от такого долгого неистовства, и на их лицах появилась печать усталости — бедняги! — между тем как Жанна была, как прежде, спокойна, хладнокровна и не казалась утомленной.
Шум затих; наступило мимолетное выжидательное молчание. И судья, уступив подсудимой, с горечью в голосе сказал ей, чтобы она принесла присягу на свой лад. Жанна тотчас упала на колени; и когда она положила руки на Евангелие, тот рослый английский солдат высказал вслух свою мысль:
— Ей-богу, если бы она была англичанка, ее не продержали бы здесь и полсекунды!
В нем заговорил солдат, отозвавшийся ей как солдату. Но какой это был жгучий упрек, какое обвинение было этим брошено французскому народу и французской династии! О, если бы он произнес одну только эту фразу среди орлеанцев! Этот благородный, благоговейный город восстал бы до последнего человека, до последней женщины и пошел бы против Руана. Иные слова — слова, которые обдают человека жгучим стыдом и унижают его, — врезаются в память и навсегда остаются. Вот и его изречение запечатлелось в моей памяти.