Даниэль Клугер - Волчонок
И остался в памяти город, призрачный, как тающий в тишине голос. Тусклые, темные, древние стены, серое низкое небо, мерный шум прибоя, неясные, постоянно меняющиеся черты Перисада, царя Боспора.
— Доброго пути тебе, Мальчик.
— Я не мальчик.
— Доброго пути, царь.
— Я еще не царь.
— Доброго пути тебе, царевич.
— Я уже не царевич.
— Кто же ты?
— Тот, кем буду.
— Доброго пути тебе…
Кто говорил так? Перисад? Камасария? Или этот другой, так хорошо, до мелочей, знакомый?
Этот другой не имел имени. Иначе и быть не могло. Переплывающий Лету теряет имя, теряет память о прошлом, теряет все, приобретая тусклый, застывший покой.
И этот другой вошел во дворец боспорского царя с памятью, омытой Понтом-Летой.
И только сейчас, по мере возвращения, этот другой таял, истончался, колеблемый свежим попутным ветром, и на борту «Галены» стоял он — Митридат Евпатор.
Флейта смолкла.
Митридат обернулся, мельком глянул на покрасневшее, покрытое капельками пота лицо флейтиста. Прошел на нос триеры.
Весла замерли, повисли в воздухе, совсем низко над водой.
Скрестив руки, Митридат стоял на носу «Галены», над хищным черным тараном. Лицо его было хмурым. Очнувшись от тяжелого сна, он все еще переживал его, обдумывал наяву.
Вновь заныла флейта, вновь ударил бубен.
— Хэйя-хэй!
Вновь плеснула под веслами вода.
Не поворачиваясь, Митридат крикнул:
— Пора!
И эхом раздался крик кормщика, одноглазого Садала:
— Убрать парус!
Забегали, зашлепали по доскам палубы босые ноги. Заскрипели канаты.
«Галена», заметно сбавив ход, шла теперь только на веслах.
Напряженно глядя вперед, Митридат и сам толком не знал, что именно так страстно желает увидеть. Конечно, не Синопу, свою столицу — он сам приказал оставить город немного западнее. И не дворец Митридата Эвергета, отца, запомнившийся ему лучше и четче, чем боспорский, — дворца все равно не увидеть с моря.
Что же тогда? Берег, землю, камень?
По отлогим холмам ползло коричневое пятно. Стадо. До его слуха доносились голоса пастухов.
Вот и весла поднялись в последний раз и замерли неподвижно. Вот и «Галена» едва не коснулась днищем песка. С громким плеском ушел под воду якорь.
Он по-прежнему стоял молча и смотрел.
Ветер слегка шевелил волосы. Митридат почувствовал, как в запах моря вплелся новый, полузабытый, терпкий аромат каких-то трав. Запах земли. Митридат почувствовал, как тело его содрогнулось от этого внезапно обрушившегося воспоминания.
Запах земли. Его земли.
Лаодика не впервые видела человека, стоявшего перед ней неподвижно, будто статуя. В иное время он гордо и с достоинством носил тогу римского гражданина или кожаный панцирь легионера. Сейчас на нем были греческий хитон, гиматий, на ногах — белые от пыли сандалии. Но лицо было все таким же высокомерным, а голос — с резкими металлическими нотками. Лаодика не предложила ему сесть — потому, наверное, чтобы на короткое время ощутить себя подлинной царицей. И теперь он стоял перед ней, развернув широкие плечи и упрямо наклонив коротко остриженную голову.
«Как у раба», — подумала царица.
— Нам удалось узнать, что он возвращается.
Лаодика усмехнулась с непонятным ей самой злорадством.
— В таком случае вы мало что знаете, — сказала она. — Он не возвращается. Он уже вернулся, Эмилий.
Эмилий нахмурился.
— Да-да, — она протянула руку и взяла кубок с вином. — Сейчас он совсем близко отсюда, примерно в десяти стадиях к востоку от Синопы.
— Сколько у него людей… войска? — отрывисто спросил римлянин.
Лаодика пожала плечами. Это был совсем не тот вопрос, которого она ожидала.
— Я не знаю, — сказала она. — По-моему, у него только охрана. И моряки из Пантикапея.
— Ну, это не страшно, — облегченно вздохнул Эмилий. Он даже позволил себе слегка улыбнуться. — Отдай распоряжение — пусть твои люди немедленно выступают.
Лаодика допила вино. Покачала головой и вдруг рассмеялась. Не деланно, вынужденно, а с искренним весельем. И так же весело ответила:
— Нет, Эмилий. Никаких распоряжений я отдавать не буду.
— Что это значит?
— Это значит, что я устала. А теперь в Синопу прибыл царь. Настоящий царь.
— Не понимаю тебя, царица, — раздраженно сказал Эмилий.
Лаодика, казалось, уже не слушала его.
— Всю жизнь я искала покоя, — тихо говорила она, словно забыв о присутствии постороннего. — Ради того, чтобы обрести этот покой, я семь лет назад дала согласие… — она запнулась, коротко взглянула на римлянина и снова отвела глаза. — Ну, ты знаешь, на что. А покоя не обрела. — Царица вздохнула. — Моя Фрина умерла в прошлом году. Она была глухой, но прекрасно слышала меня. Слышала и понимала. Перед смертью она смотрела на меня молча и смеялась. Вернее, улыбалась. Я не знаю, почему…
— Семь лет назад речь еще не шла о жизни и смерти, — перебил царицу Эмилий. — О твоей жизни и твоей смерти. А теперь…
— А теперь мне это безразлично.
Эмилий покачал головой:
— Думаешь, он пощадит тебя?
— Я его мать, — устало сказала Лаодика.
— А тот был его отцом.
— Уходи. Манию Аквилию передай: пусть готовится к войне. И — прощай, Эмилий. Мне бы не хотелось, чтобы ты еще раз приезжал сюда.
Римлянин бесстрастно склонил голову и вышел. Лаодика усмехнулась, прошла по залу. Она так и не предложила Эмилию сесть.
День клонился к вечеру.
Наступил тот короткий промежуток времени, когда солнце только скрылось за холмами, поросшими низкой и жесткой травой, но темнота еще не проснулась, еще не выползла, потягиваясь и распрямляясь, из трещин и изломов. Она еще дремала, прячась за камнями, прячась в тени редких деревьев, но сон ее уже был хрупок и тонок и вот-вот должен был прерваться. И оттого все в мире замерло в краткой, неустойчивой неподвижности. Даже резкие порывы горячего летнего ветра внезапно прекратились, и только облака, призрачные и лишь наполовину не утратившие реальности, слегка подкрашенные скрывшимся за горизонтом солнцем, плавно плыли по небу, без конца меняя очертания.
Все в мире настороженно и боязливо ожидало властного и бесшумного прихода ночи — черной и жаркой, тяжелой и хищной, с твердыми, колючими огоньками звезд.
Спутники Митридата не знали, почему он приказал остановиться здесь, в десяти стадиях от Синопы, а не идти сразу в столицу, но никто не решился расспрашивать, а он ничего не объяснял.
Едва была поставлена его палатка, как он скрылся в ней, не дав никаких распоряжений, и только приказал принести побольше вина.
Вокруг его палатки поставили другие, поменьше, и вскоре на берегу, близ места, где пристала «Галена», вырос небольшой лагерь. Палатки пестрели среди пожелтевшей травы, как странные, внезапно распустившиеся цветы огромных размеров. К небу потянулся дым костров. На кострах, шипя и брызгая жиром, жарились наспех освежеванные туши баранов, привезенных с Боспора.
Вокруг костров сидели и лежали воины из охраны Митридата и моряки с триеры. К небу плавно поднималось облако, в котором смешивались и дым костров, и острый запах металла — мечей, шлемов.
Лагерь зажил обычной жизнью военного лагеря…
Старик в белой просторной одежде, опираясь на посох, подошел к царской палатке.
— Эй! — лениво окликнул его телохранитель. — Чего тебе, старик?
Тот, нисколько не смущаясь, повернулся к нему.
— Мне нужно говорить с царем, — спокойно сказал он.
— Ты в своем уме? — удивился телохранитель. — О чем ты собираешься говорить?
— Это я скажу царю, — ответил старик. Телохранитель нахмурился.
— Я безоружен, — сказал старик. — И стар. Кроме того, я друг царю. Я пришел из Синопы, и у меня для него немало вестей.
— Н-ну, хорошо, — неуверенно пожал плечами телохранитель, невольно подчиняясь спокойной уверенности незнакомца. — Войди, если так.
Старик кивком поблагодарил его и вошел в палатку.
Митридат некоторое время молча разглядывал вошедшего. У старика было худое длинное лицо. Длину этого лица подчеркивала линия тонкого крючковатого носа. Темная морщинистая кожа резко контрастировала с седой, почти белой бородой и такими же седыми волосами, схваченными обручем. И неестественными казались на лице очень старого человека глаза — громадные, черные, жаркие.
Наконец Митридат разжал губы:
— Ты хотел меня видеть?
— Хотел, царь.
Митридат усмехнулся:
— Я еще не царь.
— Люди говорят, что ты царь, — возразил старик. — Значит, это правда.
— Люди? — переспросил Митридат. — В Синопе?
— Не только.
— Садись.
Старик оглянулся, ища глазами скамью. Нашел, сел, от резкого движения его широкие одежды взлетели, словно крылья, и медленно опали, скрыв угловатые очертания худого тела.