Жорж Бордонов - Кавалер дю Ландро
— Мадам, — сказала Перрин, — я делаю все, что в моих силах.
— Тебя никто не упрекает, — подал голос Форестьер.
— Но вы его у меня не заберете?
— Нет. Мадам Сурди останется в Ублоньер, с твоего разрешения. Ее дом разрушен. Она убежала, брела от фермы к ферме, пока не наткнулась на нас. Здесь она пока остановится.
— Буду счастлива, командир. Я первый раз счастлива с того времени как… С того времени…
Прошло несколько недель. И те, кто знает, чем закончился этот период в истории страны, сказал бы, что вокруг Ублоньер начали сгущаться тучи. Но в жизни Юбера дю Ландро произошло очень важное событие. Но прежде надо сказать, что Элизабет пыталась развлекать мальчика, однако он почти не реагировал на ее попытки. Ничего, кроме мычания, судорожных жестов и странного ржания, не удавалось от него добиться. Однажды — один милосердный Господь знает почему! — ей пришла в голову мысль поцеловать его. И он, о чудо! — он словно ожил под ее нежными губами! Медленно протянул свои тонкие тщедушные пальцы к ее волосам, дотронулся до них, и все, кто был в это время в комнате: Перрин, мадам Сурди, два шуана, сидевших за столом, услышали:
— Прекрасно! О! Как это прекрасно…
Юбер дю Ландро вновь обрел способность говорить! Он выздоровел!
Часть вторая
Шаботри
Уже знакомый нам пожилой господин снял нагар с восковой свечи, тщательно прочистил гусиное перо, почесал висок. Не будем судить его слишком строго. У него было, насколько я его знаю, и это видно из его записок, горячее сердце и чистая душа, что вообще было присуще в то время людям в этой части страны. После потрясений революции и наполеоновской эпопеи он снова вернулся к жизни, которую и должен вести человек! Каждый день он начинал с молитвы, благодарил Бога за то, что живет! В любой мелочи он находил повод для радости. Впрочем, вернемся к нашей истории. Этот господин пишет в своих воспоминаниях:
«Мне хотелось бы оставить после себя свидетельства о людях, с которыми свела меня судьба. Но для этого надо иметь стиль Шатобриана. Читая его сочинения, я испытываю неловкость за себя и желание оставить мои литературные труды и никогда больше не брать в руки перо. Меня успокаивает только то, что эти скромные записки будут читать лишь мои прямые потомки. Я хотел бы посвятить несколько страниц своих воспоминаний моему другу шевалье дю Ландро. Но невозможность объяснить и описать этот необычный характер парализует меня. Я должен написать о нем, я считаю, что он этого заслуживает, но не знаю, как связать события его детства: бойню в Нуайе, казнь на мельницах в Бурнье — с его взрослой жизнью. Мое дрожащее перо с этим не справляется. Потому что все, что происходило потом, не заключало в себе ничего необычного. Он был ребенком, не отличавшимся от нас. Наши поместья почти все были сожжены, но мы остались владельцами земель. Большинство потеряло родителей. Но мы были окружены любовью, уважением и заботой. Вандея залечивала свои раны, заново отстраивала дома, обрабатывала поля. Возрождалась надежда. Вандея все потеряла и все приобрела. Ведь нашим крестьянам Бог был нужен больше, чем король. Поэтому они оставили оружие и снова встали за плуг. Когда это поняли господа там, в Париже, когда вернулись к своим прихожанам опальные священники, когда стало возможно пойти в церковь, не боясь смерти, и когда республиканские солдаты получили приказ помогать в уборке урожая, вместо того чтобы его жечь, тогда Шаретт и Стофле были схвачены и казнены. Я рос на ферме, разграбленной „Адскими колоннами“. Ландро — на нетронутой Ублоньер. Но мы не жаловались. Нам еще повезло. Родственники помогали нам, правда, издалека, но мы не чувствовали себя одинокими. Кюре наставляли нас и воспитывали в вере и благочестии. А Франция отдалась Бонапарту. Он объявил себя сыном революции, но скоро стало заметно, что наступают другие времена. Террор и связанные с ним ужасы остались в прошлом. Так прошло несколько лет. Я стал тем, кто я есть, и никем более. Ландро, с которым мы жили в близком соседстве и росли вместе, был ребенком, похожим на других. Драчун и шалун не больше, чем другие. Его юность не отличалась особенными трудностями. В тот же год, когда я вернулся в только что отстроенный свой дом, он переехал в Сурди, тоже частично отремонтированное и восстановленное свое поместье. Я бы хотел написать его точный портрет, но не могу. Хотелось бы найти какие-нибудь особенности, которые могли бы, развившись, превратить его в того, кем он стал, но, повторяю, он ничем не отличался от нас. Некоторые, например, племянник великого Шаретта, или молодой Гулен, или Тэнги и Буор — наши сверстники, также обездоленные революцией, были отмечены даже большей оригинальностью. Младший Шаретт был более непримиримым шуаном, чем его дядя. Гулен прекрасно сидел в седле. Буор был настоящим геркулесом: в пятнадцать лет он гнул подковы и поднимал наковальню. Тэнги отличался острым умом и прекрасным, почти как у англичанина, чувством юмора, а его преданность близким людям выдержала все испытания. Ландро не обладал никакими яркими отличиями, за исключением, может быть, своего роста. Он любил охоту и лошадей, но держал из экономии лишь несколько собак. Наши отцы погибли в девяносто третьем году по ту и эту сторону Луары. Но нам осталось в наследство хотя бы семейное имущество. У Ландро остались только Ублоньер и ферма, принадлежавшая матери. Родовое имение Нуайе — фермы и усадьба — было национализировано, когда его отец эмигрировал, а затем продано некоему Ажерону. Шевалье был, конечно, далеко не беден, но то, что он не является больше хозяином Нуайе, в глубине души оскорбляло его. Можно сказать о еще одной детали: наши попечители были людьми нашего круга. А Ландро опекал пресловутый Форестьер, жесткий характер которого был уже достаточно известен. Это он оплачивал мадам Сурди содержание и воспитание молодого шевалье. Бывший шуан и в недавнем прошлом генерал мятежной королевской армии вновь стал мирным нотариусом и все свои помыслы направил на обустройство будущего своего воспитанника. Но, будь его воля, он убил бы нынешнего владельца Нуайе. По этому поводу я могу напомнить шокировавший нас случай, что, впрочем, по словам Тэнги, с жаром защищавшего Ландро, доказывало лишь „вырождение у нас чувства своей принадлежности к благородному роду“. Юбер поехал на охоту вместе с Форестьером, который, по своему обычаю, всю дорогу читал молодому шевалье наставления. И у подножия горы Жюстис они встретились почти нос к носу с Ажероном. Ажерон заставлял называть себя „де ля Мартиньер“, хотя это был самый что ни на есть „парвеню“ и, по большому счету, скверный хозяин. Увидев охотников, он крикнул:
— Вы заехали на мои земли, господа. Убирайтесь!
Юбер вскинул ружье, и, если бы не Форестьер, помешавший ему, он бы его убил. Толстый Ажерон бросился наутек и даже побоялся подать жалобу. Мы увидели в этом поступке дурное влияние Форестьера. Худо-бедно, но мы считали себя и были в какой-то степени культурными, воспитанными людьми. Когда же мы попытались расспросить о происшедшем Ландро, он ответил нам своим „ржанием“».
Он не был совсем уж не прав, этот старик. Но судил поверхностно и рассматривал только видимую часть событий. И все же случай с Ажероном мог бы ему открыть глаза, ибо это было проявление истинной природы Ландро. «Настоящим» он был, целясь в Ажерона, а не тогда, когда загонял зайца в компании своих сверстников или шаркал ножкой и говорил любезности на балах. Но старый Форестьер все понимал правильно. Сам он не простил ничего и никому. Он рассказывал Юберу о прошлых боях, водил его по местам сражений девяносто третьего года, описывал случаи героизма или трусости, впадая при этом в неистовство. Иногда во время этих прогулок они случайно встречали участников той войны, опять ставших крестьянами и нашедших в этом свое счастье. Иной раз земля, поднятая плугом, выбрасывала волнующие кровь старого солдата предметы: рваный ранец из буйволиной кожи, ржавый клинок сабли или байонетту, позолоченную шпору. Однажды в колючем кустарнике они наткнулись даже на разбитое орудие. Форестьер не смог сдержать слез:
— Да, именно здесь мы их встретили. Ах, малыш! Какая это была мясорубка! Залп в упор! Смотри, мы были вот здесь, чуть выше, за укрытием. Ни один не ушел. Некоторые еще были живы, и их оставили там, среди раненых и агонизирующих лошадей. С тех пор это поле так и зовется — Поле Умирающих Лошадей. Это было в марте девяносто четвертого.
— Когда?
— В девяносто четвертом, когда я снова вернулся в строй. Ах! Я и забыл, извини…
При одном упоминании об этой дате молодой человек помрачнел. Нервный тик передернул его подбородок и вздернул левую бровь. Затем он замолчал на несколько часов, односложно отвечая на вопросы Форестьера.