Юрий Хазанов - Горечь
С отвращением отложив ручку, Глеб ядовито поздравил себя с тем, как ловко сумел противостоять могучей и злой силе, разлитой в самом воздухе заведения, и закончить всё так, что и волки были сыты, и овцы целы. То есть, по одной из пословиц, о которых только что прочитал в стихах Марка.
— …Вот и всё, — сказал следователь с улыбкой. Стало видно теперь, что у него приятные черты лица, весёлые глаза компанейского человека. — Возьмите ваш паспорт, Глеб Зиновьевич. Я провожу вас.
— Спасибо, — сказал Глеб. Ощущение нереальности происходящего окончательно отпустило, он почувствовал себя уверенно и спокойно и снова спросил совершенно естественным голосом:
— А что, другу моему… Что ему будет?
— Пожурят, — улыбаясь, повторил следователь.
И ещё спросил Глеб, в дверях, когда выходили в первую комнату, и вопрос прозвучал уже не так непринуждённо:
— А у меня?.. Я в школе работаю… И тоже пишу немного…
— Ну и пишите, — приветливо сказал следователь. — Кто вам мешает?
Они шли обратно теми же коридорами и лестницами, мимо тех же высоких дверей, но сейчас всё было иным: не так зловеще блестел паркет, не так устрашающе-пустынно растянулись коридоры, не с такой безнадёжностью отстукивали шаги, не столь угрожающа фигура сопровождавшего.
В подъезде, возле дежурных, следователь протянул Глебу руку, сказал сердечно, как старому знакомому:
— До свиданья, Глеб Зиновьевич, всего вам хорошего.
И улыбнулся. Свойской улыбкой. Разве что заходить почаще не пригласил.
Вот и всё, твердил себе Глеб, идя к метро, вот и миновало. Хорошо, что так… Интересно, а как у Марка? Позвонить? Нет, не надо по телефону. Лучше заеду…
Но ехать не было сил: жара, духота, сейчас бы снова под душ, отмыться как следует, а потом лечь, не говорить ни с кем, расслабиться, поспать немного. Даже есть не хотелось.
Дверь открыла жена — он и ключа не успел достать: видно, услышала, как вышел из лифта.
— Где ты был? — спросила взволнованно. — Так долго конференция?
— В одном месте, — сказал он по привычке сухо: никогда не любил отчитываться, отвечать на подобные вопросы, считал их покушением на свою свободу. И добавил: — Не слишком приятном.
— Звонила Раиса, — сказала жена. — У них сегодня был обыск. Марка арестовали.
— Арестовали! — закричал Глеб.
Сволочь, обманул следователь! Или сам не в курсе? Тоже, наверно, правая рука не знает, что левая делает. Как же теперь? И меня, значит, могут?.. Конечно, почему нет… Что ж он Ваньку-то валял, сука, улыбался: «пожурят», «пожурят»? А может, ещё отпустят Марка? Подержат день и отпустят?.. Тьфу ты, чёрт, уже успокоился вроде, поспать хотел, отдохнуть. Заснёшь тут с ними…
— Я оттуда, — сказал он жене. — Меня вызывали. Приехали за мной.
— О чём спрашивали?
— О чём, о чём! Они всё знают. У них его книжка на столе. Читать мне давали… Что же теперь будет, если его уже…
— Умойся и поешь. Надо съездить к Раисе…
От неё они услышали про обыск, который длился пять часов; что сына Костю она отправила к своим родителям: это ей разрешили, но сперва обыскали мальчика, а тот не давался и ещё шутил, этот ребёнок: «щекотно», говорил… А Марка сразу после обыска увели… Когда уводили, он был куда спокойней, чем в последние месяцы…
— Ничего, — сказал Глеб. — Сейчас за такое срок не дадут. Подержат немного и выпустят.
Он сам не верил в то, о чём говорил, но говорил ещё и ещё, утешая Раису и себя, и слова накладывались на немой, безгласный для всех других фон, где звучало одно: «Неужели опять вызовут? Опять… Снова шагать по этим коридорам… Говорить с ними… Сдерживать злость… и страх…»
5
Марка не выпустили. Следствие продолжалось. Допрашивали Раису, друзей, знакомых. Глеба больше не вызывали.
Одному из ближайших друзей и Раисе устроили очную ставку с Марком. Она рассказывала, что тот зачем-то признавался, что они знали о его намерении печататься за границей, — а они, как и Глеб, всё время отрицали это на допросах, — и просил их тоже признаться. Никто не понимал, почему он так делает; его друг был не на шутку испуган и обижен. Другой приятель обиделся на Раису: к чему упомянула на допросе его имя, вполне могла обойтись без этого: знала ведь, у него диссертация на подходе и жена всё время болеет. Кто-то оскорбился, что приятель назвал его трусоватым, а того другой приятель посчитал чрезмерным болтуном, а этого другого друзья упрекнули в подозрительной неосторожности и неразборчивости в знакомствах, что в наше время можно расценить как… Словом, все находились в состоянии напряжённом, чтобы не сказать: смятённом.
Комментарий N 4:Хочу для пущей объективности (хотя упрямо не верю в неё) представить ещё одно суждение о событиях и настроениях тех дней. Вот как вспоминала об этом моя давняя знакомая, тоже литератор, в своей книге с очень удачным, на мой взгляд, названием «Без прикрас».
«…В кругах литературной интеллигенции, среди которой мы тогда крутились, мнения после ареста Синявского и Даниэля резко разделились. Самые молодые, как мы, бросились на защиту. Но это были, в основном, просто близкие друзья, и их было очень немного. А главная масса той интеллигенции, что называла себя „прогрессивной“, пришла в состояние чудовищной паники. Был 65-й год. От 52-го нас отделяло очень короткое расстояние: все ещё помнили, как было тогда, и страх воцарился невообразимый… Поднялся общий, довольно стройный крик: „Подлецы! Негодяи! Прославиться захотели! А нам всё испортили!.. Ведь завтра была бы уже настоящая оттепель, а теперь из-за них всё зарубят…“
Один поэт… кричал: „Чего вдруг я буду за них заступаться?.. Я вот поэму против Сталина написал, но не напечатал: других подводить не хотел… Мы шли единым фронтом… были близки от цели… а эти… в общем штурме не участвовали… вылезли как-то за рубеж… А вот теперь нам могут всё вообще прикрыть…“»
Я почти не сталкивался тогда с такими людьми, но тоже помню слова довольно известного композитора, моего приятеля, сказавшего мне с негодованием, что «все ваши твардовские, напечатавшие Солженицына в „Новом мире“, а теперь и этот твой дружок Даниэль доведут до того, что опять разные музыковеды — Апостоловы и иже с ними — начнут гнобить нашего Шостаковича».
(Случай с Павлом Апостоловым, членом парткома Союза композиторов и сотрудника отдела культуры Центрального комитета партии, может лишний раз служить подтверждением расхожих слов о том, что Бог всё видит, знает и наказывает по заслугам: потому что этот человек скончался как раз на премьере 14-й симфонии своего «гнобимого», прямо у дверей Малого зала московской консерватории.
Впрочем, правоту этих утверждений могут поколебать другие свидетельства о людях, тоже причастных к искусству: так, например, композитор Альфред Шнитке, человек, по твёрдому убеждению знавших его, не совершивший ничего худого за всю свою жизнь, целиком отданную музыке, сравнительно рано предстал пред очами Господа после нескольких инсультов. И такая же мучительная смерть настигла моего друга Юлия Даниэля, когда тому исполнилось шестьдесят с небольшим.)
Я не думал ни тогда, ни потом о роли диссидентов так, как тот поэт или тот композитор — а просто не хотел, чтобы мой друг столь безрассудно рисковал собой ради иллюзорного и мало кому нужного и понятного «приволья» печати и свободы каких-то там (каких?) собраний и союзов. Кто их в этом поддержит? Тем более, что ещё до его ареста не я один видел воочию, как изменился Юлий — как внезапно мог погрузиться в молчание, каким отчуждённым становился его взгляд, как странно встряхивал головой, возвращаясь из этого состояния к обычному. И с друзьями встречаться стал значительно реже… Зачем же он?.. Неужели во имя, повторюсь, совершенно бесцельной и бесперспективной в нынешнее время схватки за то самое, чего бСльшая часть народонаселения огромной страны не хочет и не понимает?..
Время показало, что я со своим доморощенным скепсисом оказался, к счастью, не совсем прав: такие, как Юлий, сделали своё дело и заслужили славу и благодарность. (Увы — немногих.)
Состояние Глеба также можно было бы определить словами «напряжение», «волнение», если не более сильными: «смятение», «страх». С возрастающей силой начинал он ощущать, что вёл себя как-то не так в том заведении, куда был доставлен на чёрной «Волге»… Нет, ничего такого, что впрямую повредило бы Марку или кому-то ещё, но, всё равно, не так… Согласился написать заявление, высказал своё отношение к стихам Марка, упомянул о Зинаиде Оскаровне… Зачем?.. В разговоре всё это звучало, быть может, даже слегка иронично — особенно его «лекция» о сатире и юморе, но когда на бумаге… Почему он вообще не отказался иметь с ними дело? Решительно и бесповоротно? Что?.. Кишка тонка?.. Теперь мучайся, угрызайся из-за этой треклятой тонкой кишки!