Алексей Шеметов - Искупление: Повесть о Петре Кропоткине
— Теперь, значит, едет на юг?
— Собирается.
— Что ты сегодня нарядился в эту красную рубаху?
— Заходил в квартиру фабричных артельщиков, а там в студенческом облачении появляться не следует. Дворники ныне весьма приметливы. Учусь конспирации. Ну, собирайся, идем.
Кропоткин, вспомнив, как контрастно он выглядел среди юных «нигилистов» в гостиной Корниловых, надел добротный черный сюртук и гусарские сапожки (башмаков и туфель не носил).
Он открыл шкаф, достал большой портфель, набитый швейцарскими брошюрами, которые давно подобрал для «чайковцев».
У подъезда стояла извозчичья пролетка. Они, конечно, не сели в нее, хотя уже опаздывали на сходку.
Клеменц спешил. От сутолочного Невского по малолюдной Мойке до самой Фонтанки он несся почти бегом. Кропоткин на что уж быстрый в ходьбе, а едва за ним поспевал со своим тяжелым портфелем. У Цепного моста Дмитрий вдруг остановился.
— Какой странный отсвет в окнах — как от ночного пожара, — сказал он, глядя на дома, стоявшие справа от моста на противоположном берегу Фонтанки.
Среди этих домов — роковое здание Третьего отделения, и отсвет багрового заката в его окнах был не только странен, но и жутковат.
— Что же вы собираетесь так близко от этого инквизиторского заведения? — сказал Кропоткин, взойдя за Клеменцем на мост.
— Ну, не совсем близко. До Баскова еще идти да идти.
К началу сходки опоздали, конечно.
Сходка ничем не напоминала Кропоткину какое-нибудь собрание швейцарских социалистов. В Женеве члены разных комитетов собирались в боковых помещениях огромного масонского храма и проводили свои заседания в определенном порядке, избирая для этого председателя. А здесь, в маленьком зале женской коммуны, люди сидели на скамьях, расставленных вдоль стен, на стульях и табуретках, вынесенных, очевидно, из комнат девушек. Посреди стоял стол с большим самоваром, чайной посудой и кучей сушек. Общего чаепития, кажется, не предстояло, а все это было приготовлено на всякий случай, если кто-нибудь захочет выпить чашку чаю или перекусить.
Разговор шел опять об Александрове. К нему был послан член общества (из московского отделения), который заставил его отчитаться в делах и узнал, что типография приобретена, подобраны наборщицы, но Александров переезжает из Цюриха в Женеву, где и возьмется печатать сочинения Чернышевского и необходимые «чайковцам» брошюры.
— Ждите, ждите, он развернет дело, — сказал Сердюков. — Мутит, шельма, опять мутит. Уверен, он занят эротическим просвещением своих наборщиц, а не типографскими делами.
— Я настаиваю — исключить этого проходимца, — заявила Перовская. — Исключить, типографию передать в надежные руки.
— А я не согласен, — возразил Лермонтов. — Александров — человек широкой деятельности. И он действительно развернется. Не надо забывать, что он первым присоединился к Натансону и помог организовать наше общество. Талант!
Соня вспыхнула, вмиг разалелась.
— «Талант», «талант»! Что вы постоянно щеголяете этим громким словом! Да, Александров не без способностей. Да, он первым присоединился к Натансону и помог ему. Но он же первым и попрал наш принцип нравственности. Наше общество создавалось в противовес организации Нечаева, который начал ее сколачивать в Петербурге, но вынужден был убраться в Москву. Натансон еще в то время разоблачал иезуитскую сущность нечаевщины, когда она только зарождалась. Мы многим обязаны этому человеку светлой души. И будь сейчас он здесь, непременно отказался бы от Александрова.
Кропоткин несколько раз встречался с Натансоном, и вот сейчас почти въявь предстал перед ним этот молодой человек с добролюбовской бородой, с виду суровый, даже угрюмый, как бы подавленный своей собственной волей, которая ни на минуту не дает ему отвлечься от того, что им задумано совершить. Энергия и властность угадывались в его облике, а вот светлая душа внешне никак не проявлялась, но ведь не может она быть темной у человека, который придавал такое большое значение нравственности в революционном движении.
Все девушки и некоторые из мужчин поддерживали Перовскую, однако Александрова сходка из общества все-таки не исключила, решив еще раз проверить его работу и поведение в Женеве. Защитивший его друг мог бы торжествовать, но тут толстячок Куприянов предложил обсудить поведение самого защитника.
— Ну-ка, ну-ка, послушаем нашего юного философа, — сказал с наигранным интересом Лермонтов. Он подвинулся со стулом к столу и повернулся к сидевшему у стены Куприянову. — Я слушаю вас, Мишенька. Чем же неугодно вам мое поведение?
— Высокомерием, — сказал Куприянов. — И этой вот надменной усмешкой.
— Простите, голубчик, ласково улыбаться не умею.
— Ну как же, ты ведь суровый якобинец. Орел. Революционер высокого полета. Наши дела для тебя слишком мелки. Когда тебе предложили взять на себя издание «Азбуки социальных наук», ты не пожелал рисковать своей персоной.
— Господа, этот мальчик обвиняет меня, кажется, в трусости? — Лермонтов спокойно пил чай и все усмехался.
— Нет, Феофан, — сказал Куприянов, — ты не струсил, а просто не захотел рисковать из-за дела, недостойного твоего таланта.
— Да ведь дело-то заведомо бесполезное. Что вышло с этой «Азбукой»? Книгу тут же конфисковали, Натансона арестовали и выслали в глухой Шенкурск, где он теперь вынужден бездействовать.
— Натансон и до этого арестовывался и все-таки взялся издать и распространить книгу. Вот и попался. А ты до сих пор остаешься вне подозрения сыска.
Лермонтов встал.
— Ну вот что, Куприянов, не тебе обсуждать мое поведение. Я веду себя так, как считаю нужным. И делаю то, что идет в пользу. Возню с изданием и распространением всяких там «Азбук» признаю совершенно бесполезной.
— Как вы смеете! — вскочила тут Люба Корнилова. — Ишь ты, «всяких там „Азбук“»! Как вы можете унижать эту замечательную книгу? Как можете оскорблять автора, который томится ныне в ссылке? Книги Флеровского для всех нас…
— Да не книгами, не книгами теперь заниматься, — перебил ее Лермонтов. — Надо призывать народ к восстанию.
— И к немедленному? — спросил, улыбаясь, Чайковский. — Нет, Феофан, довольно с нас этих нетерпеливых призывов. Прежде чем идти в народ с какими-то идеями, нам необходимо выработать эти идеи.
— Ха, выработать идеи! — сардонически рассмеялся Лермонтов. — Значит, по-прежнему штудировать Флеровского, Костомарова, Милля, Щапова, Дрэпера — несть им числа, этим нашим учителям, коим мы так долго внимали. И опять к ним обращаться? Или склониться над книгами других теоретических мудрецов? Читать, читать, читать, а потом собираться и обсуждать вычитанное? Так, что ли, будем вырабатывать наши идеи, уважаемый Николай Васильевич?
— Может быть, и так, — сказал Чайковский. — Так или иначе, но мы должны хорошо уяснить смысл исторических фактов, чтобы содействовать социальному прогрессу. К такому содействию мы еще не готовы. Идеи социализма нами изучены слабо. Нет, идти в народ рано.
— Нет, не рано! — громко выкрикнул Сердюков.
И этот выкрик, как удар колокола, сразу возбудил всю сходку — разразился яростный спор. Люди заговорили наперебой, задвигались, вскакивая, пересаживаясь с места на место. Только Куприянов, по-прежнему оставаясь на скамье у стены, сидел неподвижно и отчужденно, недовольный, видимо, тем, что предложенное им обсуждение Лермонтова не дошло до конца — до исключения его из общества.
Одна из коммунарок принесла и поставила на стол большую яркую лампу. И Кропоткин, смутно видевший людей в сумрачном зале, мог теперь не только внимательно всех выслушивать, но и пристально в каждого всматриваться. Он, как и месяц назад, в квартире Корниловых, не торопился заявить как-либо себя, а хотел лучше понять своих новых друзей, их мысли, взгляды и, главное, цели созданного ими общества.
Сердюков, этот простецкий парень, ясноглазый, душевно настежь распахнутый, спорил горячо, но без всякой язвительности, не пытаясь кого-нибудь уколоть, прижать к стенке исхищренными доводами. Он покорял своей жаркой страстностью (не потому ли Клеменц пророчит ему судьбу выдающегося революционера?), искренностью, радостной верой в грядущий свободный мир, в пробуждение русского народа, уже начинающего сознавать свою силу.
— Именно в народе, — уверен он, — обретет смысл наша работа. Я понял это, когда сошелся с рабочими Патронного завода. Поймут это и те, кто уходит теперь в деревни. Поймут и проведут там время не без пользы для себя и для крестьян.
— А сколько их, уходящих в деревни? — сказал с улыбкой Чайковский. — Перовская и Ободовская — только и всего. Экий великий поход!
— Но это только начало! — сказала Ободовская. Она курила пахитоску и нетерпеливо шагала взад и вперед по залу, возмущенная упорством Чайковского, этого обычно покладистого, сговорчивого человека. — О чем мы тут витийствуем? Давно уж пора понять, что у нас одна дорога — в народ.