Михаил Волконский - Забытые хоромы
Демпоновский тоже смеялся и тоже, казалось, порядочно выпил; но Пирквиц, приказав принести новую бутылку, наливал еще ему, и он не отказывался, продолжая шумно разговаривать, не слушая того, что говорили ему, и сам не заботясь о том, слушают его или нет. Временами он неуверенными, дрожащими руками ощупывал лежавшую возле него на столе сумку, как бы не доверяя своим глазам и желая наверное убедиться, что она все еще тут, у него.
Пирквиц давно уже приглядывался к этой сумке, чувствуя, что в ней-то и лежит таинственная переписка.
«Ничего, ничего, – думал он про Демпоновского, – погоди, брат… от меня не уйдешь… не таковский».
Напоить Демпоновского было еще лишь началом выполнения задуманного Пирквицем плана, вступление так сказать, но он не пускал еще в ход своего главного, надежного и безошибочного средства.
«И как это все просто, – внутренне улыбался уже он, – неужели они думают (под „ними“ он разумел Лыскова и Чагина), что я выпущу его из своих рук и им что-нибудь останется? Нет, я бы ни за что не уступил первого места… ведь тут никаких случайностей не может даже произойти».
И, пользуясь удобной минутой, потому что пьяный Демпоновский, держа руку на сумке, тянулся в окно, чтобы разглядеть, поданы ли лошади, Пирквиц высыпал из давно уже развернутой потихоньку под столом бумажки светло-желтый порошок в стакан поляка.
Этот светло-желтый сонный порошок, которым Пирквиц запасся перед отъездом у известного многим грека, торговавшего в гостином дворе разными косметиками и вместе с тем потихоньку продававшего «безвредные», как он говорил, снадобья, – был главным и казавшимся безошибочным средством Пирквица.
– Ну, пан Демпоновский, – весело сказал он, стукнув стакан, – за ваше здоровье!
Поляк поглядел на него мутными глазами и бессмысленно покачал головою.
«Да он и так заснет!» – мелькнуло у Пирквица.
Но Демпоновский продолжал рассказывать что-то заплетающимся языком, и Пирквицу необходимо было поддерживать беседу.
Вдруг Пирквиц почувствовал непреодолимую тяжесть в веках и особенное, свойственное только этому, наслаждение, когда они опускались. Поднять их вновь было тяжело и мучительно.
В это время мысли в голове стали таять, уплывать куда-то; так, прежде были мысли и если исчезали, то потому, что их вытеснили новые, а теперь они исчезли и нет ничего – и Демпоновского нет, и сумки его нет, и все это – вздор, успеется… завтра…
И, не пытаясь даже бороться с одолевавшим его сном, Пирквиц опустил голову на руки и, все больше и больше склоняясь ею к столу, задышал тяжело и ровно, засопев носом.
Как только он заснул, пан Демпоновский тотчас же протрезвел и, проведя рукой по своим всклокоченным волосам, пригладил их и расправил усы.
– Отто лайдэк! – усмехнулся он в сторону Пирквица, произнеся свое обращение с совершенно тем же ударением, с которым обращался к чухонцу, содержателю двора, а вслед за тем, забрав свою сумку и осторожно вылезши из-за стола, вышел на крыльцо, где ждали его уже готовые лошади.
Ржевутский знал, кого послать с важными бумагами, и недаром рекомендовал Демпоновскому осторожность.
Последний, встретясь с русским офицером, который показался ему подозрительным, нарочно представился пьяным и, отворачиваясь, все время следил за Пирквицем. Он видел, как этот Пирквиц, более пьяный на самом деле, чем он, неловко всыпал в его стакан порошок, и, не подавая виду, в свою очередь улучил момент переменить стаканы, заставив таким образом Пирквица попасться в свою же собственную ловушку.
Распутье
В то время когда пан Демпоновский оставлял сонного Пирквица, Чагин с Лысковым были уже далеко за Нарвой.
– Откуда ты знаешь эти места так хорошо? – спросил Чагин приятеля, объяснявшего ему, что они скоро подъедут к трактиру, стоящему на разветвлении дороги надвое, и что этот трактир называется «Корма воздушного корабля». – И какое странное название! – добавил он, усмехнувшись.
– Потому-то я и запомнил его, – ответил Лысков. – А впрочем, я бывал в этих местах, возвращаясь с полком после похода.
Лысков произнес свои последние слова «я бывал в этих местах» с таким выражением, что Чагин невольно покосился в его сторону.
«Что это с ним?» – подумал он.
Они ехали от Ямбурга верхом в сопровождении Захарыча и Бондаренко.
Последний, бывший уже несколько лет в школе Лыскова, вполне усвоил привычки своего офицера. Он даже в беседе с другими денщиками на скамейке у ворот не отличался разговорчивостью, в присутствии же Лыскова окончательно затихал, не произнося лишнего слова. Всю дорогу он ехал, к крайнему огорчению старого Захарыча, любившего, наоборот, поговорить, рядом с ним, отмалчиваясь на все его попытки к разговору.
Ехавшие впереди их Чагин с Лысковым тоже молчали почти в продолжение всей дороги. Чем дальше удалялись от Нарвы, тем серьезнее и задумчивее становился Лысков.
– Так ты говоришь, что этот трактир на распутье? – спросил опять Чагин, немного погодя.
Лошади их, утомленные большим переездом, шли шагом.
– Да, мы должны остановиться в нем, во-первых, для того, чтобы дать лошадям отдохнуть, а во-вторых, потому, что дальше ты поедешь один.
Чагин поморщился.
– Значит, – сказал он, – ты хочешь дожидаться Демпоновского в трактире?
– Да, я дождусь его.
– Послушай, Лысков! Пусти меня прежде попробовать.
Чагину всей душой хотелось показать и доказать на деле, что он все-таки может действовать разумно и осмотрительно и, главное, загладить этим свою прежнюю оплошность. Теперь, как казалось ему, он будет уже вести себя так, что ни за что не опростоволосится.
Но Лысков сразу остановил его пылкость.
– Ты помнишь уговор? – перебил он.
– Какой уговор?
– Слушаться!
Чагин вздохнул.
– Нет, я хотел только, – начал было он, но Лысков так внушительно, почти зло, поглядел на него, что приходилось умолкнуть.
«Что это с ним, однако?» – опять подумал Чагин, снова покосясь на приятеля.
Тот в это время вдруг с размаху ударил лошадь, и она, собрав последние силы, пустилась крупной рысью, так что горячий, не привыкший к долгим переходам жеребец Чагина едва мог следовать за ней.
Когда подъехали к одиноко стоявшему, действительно на распутье, трактиру с пресловутым названием «Корма воздушного корабля», Лысков соскочил с седла, а затем, как бывалый человек, поднялся на ступеньки крыльца и стал расспрашивать выбежавшего им навстречу хозяина-немца, можно ли им остановиться и есть ли у него комната.
Чагин еще в начале путешествия имел случай удивиться скрытому для него прежде знанию немецкого языка Лыскова, который, по-видимому, весьма сносно изъяснялся на нем.
Оказалось, что из трех комнат, имевшихся к услугам проезжающих господ, две были заняты, и одна только оставалась свободной.
– Нам больше и не нужно, – пояснил Лысков.
Он велел людям вести лошадей на конюшню, но, прежде чем войти в дом, долго разговаривал с трактирщиком относительно того, куда и как идут дороги и в каком месте они вновь сходятся на тракт в Риге. Говорил больше он сам. Трактирщик только поддакивал ему. Очевидно, Лысков знаком был с местностью и дальше, и желал проверить себя.
Пока они разговаривали, вечерние сумерки окончательно потемнели, и в безоблачном осеннем небе зажглись яркие звезды. Ночной холодок начинал уже прохватывать стоявшего тут же без дела Чагина, которому давно хотелось в комнаты.
Наконец Лысков, словно нарочно тянувший расспросы, толкнул ногой дверь и вошел в сени. Чагин последовал за ним.
Трактирщик повел их по узкой деревянной лестнице наверх, сняв со стены зажженный фонарь. Лысков был впереди. Поднявшись по лестнице, он миновал было первую маленькую дверь направо, но трактирщик остановил его и, отворив дверь, сказал, что эта комната свободна. Лысков остановился.
– Ах, только не эта! – вырвалось у него.
Чагин с удивлением глянул в лицо приятеля, освещенное фонарем, который приподнял трактирщик, видимо, тоже пораженный.
– Отчего же не эта? – заговорил он. – Это самая лучшая моя комната: тут и комод, и часы. Отличная комната. Да, кажется, господин здесь жил когда-то, – добавил вдруг трактирщик, точно внезапно узнав Лыскова и обрадовавшись, что усилия воспоминания, с которыми он все время вглядывался в гостя, увенчались успехом.
Незнакомая до сих пор Чагину складка на лбу Лыскова между бровей, появившаяся теперь у него, стала еще заметнее; он явно с трудом сделал над собой усилие и, не дав далее распространиться воспоминаниям трактирщика, решительно шагнул через порог комнаты.
– Хорошо, хорошо, – проговорил он, – мы берем эту комнату.
Через несколько минут комната приняла жилой вид и, как всегда это бывает, сейчас же получила какой-то неуловимый отпечаток лиц, остановившихся в ней.
Принесли вьюки с лошадей, потребовали у трактирщика вина и ужин. Солдаты достали таз и кувшин с водой для умывания. Хлопотал один Чагин. Лысков, как вошел, так опустился у окна и сидел, следя безучастным взглядом за хлопотами приятеля. Он не хотел ни умыться, ни переодеться и, только чтобы не обидеть Чагина, придвинулся к столу, накрытому уже скатертью и уставленному тарелками и стаканами. Однако, когда принесли шипевшую на сковороде яичницу и блюдо говядины с луковым соусом, Лысков отказался от того и другого. Он, точно не замечая, что делает, налил лишь полный стакан вина, выпил его залпом и снова сейчас же наполнил опять.