Александр Савельев - Сын крестьянский
Казачья волна смыла, растоптала почти всех грабителей на майдане и в селении. Кое-кто из врагов забрались в хаты, оттуда отстреливались. Особенно яростно стреляли из одной хибарки, видать, подобрались упорные. Донцы тут же подтащили к хате соломы и зажгли. Вскоре в вышибленные оконницы стали высовываться физиономии с опаленными головами, усами, вытаращенными глазами, кричали:
— Змилуйтесь, панове!
Получали «милость» из самопалов. Все сгорели. После всей этой суматохи сразу как-то необычайно тихо стало в Тарсуне. На майдан сходился народ, съезжались казаки. Отдельной кучкой стояли спасенные от петли посполитые. Люди были истощенные, замызганные. Один подошел к Болотникову, низко поклонился ему, а потом в сторону отряда поклонились и все селяне. И хриплым голосом сказал спасенный от петли:
— Пан полковник и вы, люди добри! Видкиля вы приихалы? Спасыби, спасыби, що упасли вы нас од смерти!
И все повторяли:
— Спасыби, спасыби!
Болотников на коне, упершись рукой в бок, веселый, крикнул:
— Не стоит благодарности, люди добри! Мы с Московии сходцы, мужики посошные. Вам, посполитым, супротив ляхов и даем подмогу.
Донцы, а за ними и посполитые закричали:
— Слава, слава, слава!
Подъехали десятка три селян на пойманных польских конях, вооруженных вилами, рогатинами, косами, крича:
— До вас, паны добродии, приихалы, до вас!
Часа через три донцы вместе с кучкой принятых селян, разделив между собой польское и немецкое оружие, отправились дальше. Весь Тарсун провожал их. Иные плакали. И думал Иван с грустью: «Ныне мы защиту дали им от ляхов. Глядишь, вновь нагрянут, живодеры, пожгут, пограбят, побьют без нас. Тяжелая ихняя доля, праховая!»
Отряд Болотникова в безмолвии стоял на берегу Днепра. Светила яркая луна. Река, берега ее, окрестности окрашивались в сказочпый зеленовато-голубоватый цвет.
«Краса неописуемая!» — думал Иван.
Далеко к северу за Днепром мигали огоньки. Опанас сообщил:
— Це Триполье!
На противоположном берегу у места переправы было пустынно, огней не видно.
— Люды там не живуть, — пояснил Опанас.
Посреди Днепра тянулся довольно большой островок от наносного песка. Иван сообразил: «До острова, там передохнуть и далее плыть!» В переметных сумах у казаков были спрятаны порох, заряды, пистоли; наружу торчали стволы самопалов. Сумы и одежда были привязаны на седлах.
— Готовься! Трогай! — скомандовал Болотников и первый пошел в воду, ведя под уздцы своего коня. За ним тронулись гусем донцы.
— Ну, господи благослови! — крикнул Иван, когда кони поплыли, а рядом с ними, держась за петлю ремня, привязанного к седлу, плыли всадники. Вода относила их к острову, лежащему ниже. Первая партия, человек в двести, один за другим, добралась до острова. Отдохнули, покурили, тронулись дальше. И так, партия за партией, переплыли на другой берег. Потерь не было. Болотников, уже на правом берегу, с интересом смотрел на длинную ленту людских и лошадиных голов, торчащих из искрящейся воды.
«Донцам свычно и через широкие реки плыть, коли броду нет. Славно!» — весело подумал Иван, снаряжаясь. Вблизи врагов не оказалось. Поехали в прибрежный лесок. Там на поляне костры разожгли, обогрелись, поели, спать завалились, выставив дозорных. Болотников, сидя на пне у опушки, глядел и не мог наглядеться на пустынную, сверкающую ширь могучей реки. Издали казалось, что она стоит на месте. Но вот проплыл чей-то струг. Веслами не гребли, только на корме стоял рулевой. И сразу стало видно, что неподвижность реки обманчива, что она несется быстро-быстро, спешит влить свои воды в Черное море. Завороженный этим зрелищем, Болотников не вслушивался в звуки чьего-то близкого голоса; слез с пня, улегся на свитку, подложив суму под голову, глядел на темно-бархатное небо, на яркие звезды и луну; стал прислушиваться. Молодой голос журчал как ручей:
— …А то вот еще что поведаю я тебе, Митюха: братан мой двоюродный, Михайла, уж больно отвратный, скаженный! В деревеньке Васильевке мы обитали, поместье дворянина Тяпкина, от Серпухова недалече. Родители евонные любили его, аспида. Поди ж ты вот, любили, а что там и любить-то было!
Жили да жили. Евонный тятька был крестьянин справный, с достатком. За отцовской широкой спиной и пригрелся Мишка. Родители старели да старели, а он соками наливался, дубовел, душа коростой покрывалася: токмо не очень-то выказывал себя, что он такое есть. Мать возьми да умри. Дюже затосковал родитель, спасу нет, как затосковал, чуял, что один, как перст, на белом свете остался. Михайла возьми да оженись на девке одной. Ну, конечно, содеяно это было с согласия Тяпкина господина да и с родительского благословения. Ввел в дом жену свою ненаглядную, и началося житье у них смутное. Баба оказалась властная, Михайла любил ее. И стала она в доме всем ворочать. А родителю не до того: все горюет, богу молится, боле о небесном думает. А сам слабеет. Хворь какая-то в ем проявилася. Ну тут уж сноха, а за ей Михайла дурь свою сполна показали: родителя из избы в сарай вывели. Хворый-де, смердит от его, дух чижолый! Кормят куда как плохо, куском попрекают. Так и сошел на нет старик родитель, помре в сарае, словно пес приблудный. Такие-то вот ныне дети бывают! Я, когда собрался на Дон утекать, к вечеру встрел на улице Михайлу, братана своего двоюродного, ненаглядного.
— Садись, говорю, по душам побеседуем. — Сели под липой на лавочке. И стал я ему пенять: «И не стыдно тебе, и не совестно, Мишка: в могилу загнал ты со своей марухой родителя!» Куды ж там! И не слухает, да еще взъярился как! Что, мол, в чужие дела встреваешь, не твоя это забота. Встал Михайла и уходить собирается. Дело подлое свершил с родителем своим, с дядей моим, и «не твоя забота». Что ты скажешь? И такая-то злоба меня охватила! Себя не помню, на живоглота глядючи. Встал да ка-ак дам ему по уху! И бил уж я его до ума помрачения! Прибежали люди, еле оттащили меня. А тот, хромая, побрел прочь, из носу юшка течет. Кричу:
— Люди добрые, я его мордовал, потому как он родителя своего, с женкой своей в единении, на нет свел.
Ушел я в душе с горечью, а утречком рано на Дон и подался. Так-то вот…
Болотников не стерпел, воскликнул:
— Славно, Алексаха Мокшин, сделал, что угостил, как надо, живоглота сего! Всегда подлых людей бить надлежит на все лады, и словом, и делом!
Слушатели оживленно заговорили. Болотников завернулся в свитку, заснул…
Рано утром Опанас и донец-лазутчик ушли, последний — опять на костылях. Должны были проведать о Наливайке и Лободе. На следующий день вернулись. Опанас кратко сообщил:
— Був я з Охримом у Наливайко, про тэбэ говорыв. Одобряе. Вин з Лободою у Трипольи зъедналися.
Охрим добавил:
— Всамделе вместе супротив ляхов бьются. Потрепали их ляхи, вот они и сошлися в одно войско, авось так крепче дело будет. Мимо нашей стоянки пройдут. Тогда-то мы к им и пристанем.
И вот к вечеру мимо выстроившегося отряда донцов, в блекнущих лучах заходящего солнца, поднимая клубы пыли, проходило, проезжало «вийско». Сзади везли несколько грохочущих пушек, взятых, как потом узнал Иван, в Триполье. Иван глядел на это «вийско» и был нерадостен.
«Оружны плохо. Самопалов мало. Топоры да косы, рогатины да вилы, кистени, кончары. Сабель мало. Пушек совсем малость, да и ядер к ним не густо. Трудно, трудно так воевать супротив польского коронного войска».
К нему, сидевшему на коне впереди своих донцов, подъехали два всадника без свиты. Облобызались с ним. Наливайко был плотный, ловко сидящий на своем маштаке украинец, просто одетый, в смушковой серой со шлыком шапке. Темное лицо его в морщинах, с синими-синими глазами радостно улыбалось. По левой щеке к уху, частично отрубленному, — рубец от сабельного удара. От этого рубца лицо с вислыми черными усами приняло несколько удивленное и хитрое выражение. Лобода же был в богатом темно-красном бархатном кунтуше, подпоясанном широким синим кушаком, за которым торчали два пистоля. В дорогой оправе сабля. Сам он был сухопарый, на коне сидел чуть ссутулясь. Лицо моложавое. В нем проглядывала властность и гордость. Как-никак атаман, избранный нереестровыми казаками.
Наливайко басовито крикнул:
— Донцы, слава!
Донцы и проходящее войско дружно подхватили:
— Слава, слава, слава!
Обратился к Болотникову:
— Войско наше радо донцам. Какие хлопцы! А как оружны! Если бы наше войско было так оружно все, от поляков мокро бы осталось.
Лобода добавил резко-пронзительным голосом, пристально глядя на Ивана стальными лукавыми глазами:
— Ничого не подиешь! Що е, то и е. Колыб надия не пропала, а там выживемо, панове!
Договорились, что донцы поедут своим отрядом, подчиняясь Наливайке. Они тронулись за уходящим войском. Двигались к Белой Церкви, в которую собирались вступить. Слух был, что в ней нет ляхов. Болотников ехал и думал об этих двух воинах: «Наливайко — воитель храбрый, видать, и человек хороший, правдивый. А Лобода? Кто его знает! Что-то очи у него хитры. Должно, много о себе думает. Первый — за народ. А второй — за себя али за народ более? Говорит ласково. Токмо на языке мед, а на сердце кабы не лед! А может, и облыжно так о нем мыслю?»