Евгений Люфанов - Книга царств
Никто из самой высокой петербургской знати не имел таких богатейших экипажей и прекрасных породистых лошадей, как светлейший князь. Тщеславие не позволяло ему довольствоваться иным выездом.
Не было моста через Неву, и ее следовало переплывать на лодке. Против меншиковского дворца покачивалась на воде деревянная, раскрашенная под кирпич пристань. К ней приставали лодки, гондолы, баркасы с княжескими гостями; от той пристани отчаливал и сам светлейший князь, направляясь на Адмиралтейский остров. Большая гондола, украшенная искусной резьбой, имела вызолоченную каюту, обитую по сиденьям зеленым бархатом. Двенадцать, а иной раз двадцать четыре гребца ждали княжеского сигнала, чтобы дружно взмахнуть веслами. А на том берегу Невы светлейшего ожидала тоже золоченая, с княжеской короной карета, запряженная шестерней лошадей в малиновой упряжи, окантованной серебром. Впереди кареты шли гайдуки, за ними – в бархатных голубых казакинах, отороченных золотым позументом, – пажи. Два гоф-юнкера княжеского двора сопровождали карету по ее сторонам, и шестеро конных драгун замыкали кортеж.
Ой, и далеко же было царю Петру с его обшарпанной двуколкой до столь пышного меншиковского выезда! Невзрачным был и царский Зимний дворец по сравнению с дворцом светлейшего князя, и выходило все так, что не царь Петр, а его подданный, бывший денщик, жил по-царски.
Под стать изысканному украшению дворца была у светлейшего его супруга княгиня Дарья Михайловна, урожденная Арсеньева, происходившая из старой дворянской семьи. Красивая, дородная, стройная, но, в отличие от ее высокомерного мужа, не было в ней надменности, а потому ее в семье как бы и не замечали. Управительницей всех домашних дел была ее сестра Варвара, малорослая и горбатая старая дева. Она пользовалась большим влиянием у сиятельного деверя и была самым доверенным лицом. Ни супруге, ни детям не полагалось сидеть за обеденным столом князя, и только для Варвары делалось исключение. Княжеские домочадцы не огорчались такой недозволенностью, – вольнее было вести себя без строгого надзора.
Две дочери и сын светлейшего росли в роскоши, которой не знали дети царя Петра. Эта жизнь внушала старшей княжне Марии убеждение в исключительном значении ее отца, в первенстве их дома по сравнению даже с домом царя. Она видела всю петербургскую знать на отцовских приемах, самого государя и его семью, с самого детства привыкла к царским ласкам и милостям, к подобострастному поведению всех царедворцев. И блистательная ее будущность была определена еще четыре года тому назад. В непревзойденном этом петербургском дворце светлейший князь Меншиков торжественно отметил помолвку молодого польского графа Петра Сапеги со своей девятилетней дочерью Марией. Можно было определить судьбу и другой, младшей дочери, с добивавшимся ее руки принцем Ангальт-Дессау, но после некоторого раздумья Меншиков решил отказать жениху на том основании, что его мать была низкого происхождения, дочерью аптекаря.
VII
После унывного поминального обеда за многолюдным царским столом Меншиковы возвратились в свой дворец. Утомленная печалью, Дарья Михайловна сразу же отбыла на свою половину, а светлейший поднялся к себе.
– Похоронили? – встретила его в прихожей Варвара.
Он молча кивнул, снимая с себя подбитую куньим мехом шубу, потом проговорил:
– Похоронили и помянули. Простились навсегда.
Варвара была вся в темном, скорбном, траурном. Казалось, даже потемнел ее лик, резко окаймленный черной косынкой.
– Давай и мы с тобой, Данилыч, помянем упокойного. Покой праху его, – перекрестилась она и первой направилась в Ореховую комнату к накрытому на две персоны столу, а на нем – кутья, оладьи, церковное вино. – Завтра уж стану докучать тебе своими розмыслами, а нынче – день такой. Не вспоминать – нельзя. С тем, может, скоро и сама умру, и выговориться надо. Не обессудь, Данилыч, что утрудишься моей жалобой, – уговаривала, упрашивала его Варвара.
– Оправдываться тебе не в чем. Говори, не томи себя.
Налили вина, благоговейно выпили, заели сваренной из обдирного ячменя кутьей с изюмом, и Варвара заговорила о том, что мучило ее, лишало сна во все те дни, когда царь Петр лежал в своем дворце на смертном ложе. Только один раз приходила она туда на поклонение ему, усопшему, и, сославшись на непреодолимое недомогание, не пошла нынче в Петропавловский собор, где без нее на веки вечные свершилось расставание с покойным государем.
Помнила она тот день далекой давности, когда ей случилось быть в запретной близости с самим царем. Надеялась, что понесет с той встречи. Нет, не понесла. Теряла разум, будто бы баюкая ребеночка, а пробуждаясь от одолеваемого забытья, дивилась, что качает свою руку.
А была бы жизнь, полная благих и радостных забот, когда бы тешила младенчика и не в пустоцвете проводила б дни. И растила бы, выхаживала, может, царского наследника… Ах, Петр… Петр Алексеевич… Всю жизнь, все свои годы была верна ему, своему первому и единственному. И пусть бы Петр никогда к ней близко не подходил, она все равно всегда помнила бы те неповторимые минуты амурной лихорадки, испытанной с ним. И никакими другими воспоминаниями не спугнула бы из своей благодарной памяти того редкого случая.
Сначала удивлялась, что он при встречах – ну, хотя бы в шутку, – ни разу не обмолвился о той любовной лихорадке. Шел мимо и не видел, не замечал ее, склонившуюся в книксене, как будто ее не было совсем. Думала, что занят он своими мыслями, а потому и не задерживался для праздных разговоров, но происходило это не однажды. И тогда сама стала избегать встреч с ним. Пряталась в самых дальних комнатах дворца, если случалось, что он наведывался к ним.
Знала, понимала, что он – царь и все ему дозволено. Ну и пускай. Пускай бы все дворские девки, что зовутся теперь фрейлинами, его метрессками, наложницами были, – ни зависти, ни ревности к ним не питала. Только томилась и ждала неведомо чего. Что оставалось в жизни? Тоска да грусть, да скука скучная с печалью. Так и зачахла бы, скукожилась от думок.
– Любила ты его, – сказал Данилыч.
– Что ж было делать, – неопределенно повела она плечами. – Понимала всю свою убогость – кривобокая, горбатая, – а сердце кровью обливалось и смирить его нисколько не могла, – признавалась она Данилычу как на духу.
И тоже ведь – не питала ни ревности, ни зависти к Екатерине и никакой вражды к ней за то, что так близка к Петру, считая и ее простой метресской, каких у государя было много. Не смущала и женитьба на ней, – вон сколько детей прижили и всегда держали при себе. Чадолюбивый Петр, не отнимешь этого от него.
А когда появился у Екатерины Вилим Монс, она, Варвара, мстительно торжествовала и злобно радовалась такому унижению Петра. И, когда он на войне да в иноземных странствиях бывал, ей становилось легче. Порой даже надеялась, что не вернется никогда, – мало ли что могло случиться на чужбине. Но уезжал да возвращался он. А вот нагрянула внезапная беда над Монсом, и тогда решила, что надо уберечь, спасти Екатерину, да и над Данилычем меч нависал. Видела, как он в тревоге обретался, ожидая решения своей судьбы. И она, Варвара, нашептывала ему, как уберечь себя: в смерти царя Петра – его жизнь. Да и она, Варвара, получит, наконец, освобождение от неотвязных дум и сожалений. Смерть Петра облегчит всем жизнь. И свой совет дала – как быть, что делать.
– Спасибо, Варя, за твое участие.
– Да я и для себя старалась. Надо было, чтоб Петр ушел… чтоб увели его из жизни.
Осела и прижмурилась оплывшая свеча в шандале. Варвара поправила ее, подумала еще о чем-то, повздыхала.
– Хочу еще тебе сказать, Данилыч… Ведь все смышленее да все понятливей становится царевич Петр. Подойдет час, спросит: «Пошто, светлейший, Толстого в дружбе держишь при себе, когда он был и есть главный виновник гибели отца?.. Заманил его сюда да дознавался до всего. С пристрастием на дыбе дознавался. Или ты с ним заодно?..» Что скажешь малому?
– А ты что посоветуешь?
– Отправить посоветую, а самого себя обезопасить. Ушакову прикажи, чтоб под конвоем.
– Слово дельное. Подумаю, как быть.
– А так и быть, как говорю. Худа не присоветую, сам знаешь.
Меншиков долго еще сидел у поминального стола, думая о том, как скоро и просто предрешила свояченица судьбу Толстого. И предрешила правильно. Впереди с молодым царевичем вся жизнь, а не с Толстым, и скатертью ему дорога в дальний путь. Куда вот только? На какое поселение отправить?..
Начинался мартовский рассвет, решавший участь друзей и недругов светлейшего.
Что и говорить – не малая вина на царедворцах. Из огня да в полымя попадает Петр Андреевич Толстой, запутавшийся в своих винах.
Лежало на его деяниях одно пятно: при воцарении Петра оказался он, Толстой, в числе приверженцев царевны Софьи, но, должно быть, в счастливую и легкую минуту судил его молодой царь, простив тот грех. Как-то в час откровенности, припоминая прошлое, сдернул Петр с головы Толстого пышный парик и, похлопав ладонью по рано начавшей плешиветь толстовской макушке, проговорил: