Генрик Сенкевич - На поле славы
— Я очень рад, — проговорил он, останавливаясь возле кареты и вежливо снимая шапку, — что вижу вас, сударыни, и вас, милостивый государь, мой благодетель, в добром здоровье. Ведь дорога не безопасна, в чем я сам имел случай убедиться.
— Накрой-ка голову, а то уши замерзнут, — сурово произнес пан Понговский. — Спасибо за заботливость. А зачем это ты шатаешься по пуще?
Тачевский быстро взглянул на девушку, как бы желая спросить ее: «Может быть, ты знаешь зачем?» — но видя, что та сидит с потупленными глазами и забавляется ленточками от своего капота, он довольно твердо ответил:
— Так, пришла мне фантазия посмотреть на луну над бором.
— Недурна фантазия! А лошадь у тебя волки зарезали?
— Только дорезали, потому что я сам вытряс из нее душу…
— Знаем. И просидел ночь на сосне, как ворона.
Тут Букоемские разразились таким громким смехом, что лошади их присели на зады, а Тачевский обернулся и обвел их поочередно глазами, холодными, как лед, и в то же время острыми, как лезвие ножа.
Потом он снова обратился к Понговскому:
— Не как ворона, а как шляхтич без лошади, над которым вы, благодетель, можете смеяться, а кому другому, пожалуй, и не поздоровится.
— Ого! Ого! Ого! — воскликнули братья Букоемские, напирая на него лошадьми. Лица их моментально нахмурились и усы зашевелились, а он снова окинул их взглядом, гордо подняв кверху голову.
Но тут пан Понговский заговорил суровым и повелительным голосом, точно он имел право командовать всеми ими:
— Пожалуйста, не затевать мне тут ссор!.. Это пан Тачевский, — добавил он уже мягче, обращаясь к молодым людям, — а это пан Циприанович и братья Букоемские, которым я, можно сказать, обязан жизнью, ибо и на нас вчера напали волки. Они случайно пришли нам на помощь, но как раз вовремя.
— Вовремя, — с ударением повторила панна Сенинская, слегка отдувая губки и с благодарностью поглядывая на Циприановича.
Щеки Тачевского покраснели, на лице отразилось смущение, глаза затуманились, и он ответил с глубокой горечью в голосе:
— Вовремя! Еще бы когда они целой компанией и на добрых конях, а по моем Волошине теперь волки зубами звонят: и я лишился последнего друга. Но, — тут он более дружелюбно взглянул на Букоемских, — пусть Господь пошлет вам здоровья. Вы сделали то, к чему я и сам стремился всей душой, но Бог не допустил меня…
Панна Сенинская была, по-видимому, изменчива, как и каждая женщина, а может быть, ей просто жаль стало пана Тачевского, но глазки ее вдруг стали нежными, ресницы задрожали, и уже совсем другим голосом девушка спросила:
— Старый Волошин?.. Боже мой, я так любила его, и как он меня знал! Ах, Боже мой!..
Тачевский с благодарностью взглянул на нее.
— Знал, очень хорошо знал…
— Ну, не огорчайтесь же так сильно, пан Яцек.
— Я огорчался уж и раньше, но на лошади, а теперь буду огорчаться пешком. Господь вознаградит вас за доброе слово…
— Ну, а пока садись на Мышатого, — вмешался пан Понговский. — Слуга сядет рядом с форейтором или сзади кареты. Там есть и запасная бурка, — возьми погрейся. Ведь ты целую ночь мерз, а теперь опять начинает мороз крепчать.
— Нет, — отвечал тот. — Я нарочно не взял с собой шубы, мне тепло.
— Ну, тогда в путь!
И через минуту они тронулись. Яцек Тачевский занял место возле одного окна кареты, Станислав Циприанович — возле другого, так что сидящая на передней скамейке девушка могла, не поворачивая головы, свободно смотреть на обоих.
Но Букоемские были недовольны Тачевским: их злило, что тот занял место возле кареты. И вот, собравшись в кучу, так что лошади едва не стукались друг о друга лбами, они начали совещаться между собой.
— Гордо он на нас глядел, — говорил Матвей. — Как Бог свят, он хотел оскорбить нас!
— А теперь повернул лошадь к нам задом. Что же вы скажете на это?
— Но не может же он повернуть ее лбом, ведь лошадь не пятится назад, как рак. Но что он увивается за этой девушкой, так это верно, — заметил Марк.
— Это ты хорошо заметил. Смотрите, как любезничает и наклоняется к ней. Вот кабы оборвался ремень, он бы живо слетел.
— Не слетит, такой-сякой сын, больно сидит хорошо, да и ремень здоровый.
— Нагибайся, нагибайся, пока мы тебя не нагнули!
— Смотрите-ка! Опять улыбается ей.
— Что же, родимые мои братья? Неужто мы допустим это?
— Никогда, пока мы живы! Не для нас девка — хорошо! Но помните, что мы вчера решили?
— Как же! Он, должно быть, догадался об этом. Видно, что хитрая штука! И теперь сам назло ухаживает за ней!
— И назло нашему сиротству и бедности.
— Подумаешь, какой магнат на чужой кляче.
— Ба! Да ведь и мы не на своих.
— Но одна-то кляча у нас осталась, и когда трое сидят дома, то четвертый может ехать хоть на войну. А у этого и седла даже своего нет, волки его зубами разорвали.
— А еще нос задирает! И что он имеет против нас? Скажите!
— Это надо его самого спросить.
— Сейчас?
— Сейчас, но это надо сделать дипломатично, чтобы не обидеть старого Понговского. И только разобравшись в его ответе — вызвать. И тогда уже он будет наш!
— Который же из нас должен это сделать?
— Конечно, я, как старший… Вот только сосульки обломлю и айда!
— Да запомни, смотри, хорошенько, что он скажет.
— Как молитву повторю вам слово в слово. — С этими словами старший из панов Букоемских начал обрывать рукавицей сосульки с усов, а затем, подвинув свою лошадь к клячонке Тачевского, проговорил: — Сударь.
— Что? — спросил Тачевский, неохотно поворачивая к нему голову от кареты.
— Что вы имеете против нас?
Тачевский с удивлением взглянул на него и ответил:
— Ничего.
И, пожав плечами, он снова повернулся к карете.
Букоемский ехал некоторое время молча, размышляя, вернуться ли ему и отдать братьям отчет или продолжать разговор. Однако эта последняя мысль показалась ему более целесообразной, и потому он заговорил снова:
— Если вы думаете, что чего-нибудь добьетесь, то и я скажу вам, как вы мне: ничего!
На лице Тачевского отразилась скука и принужденность. Он понял, что Букоемские хотят придраться к нему, а он нисколько не был расположен к этому в данный момент. Однако нужно было что-нибудь ответить, и ответить так, чтобы окончить разговор.
— И те братья тоже?.. — спросил он.
— А как же! Но что тоже?
— Это вы, сударь, догадайтесь сами, а теперь не перебивайте мне более приятный разговор.
Букоемский проехал еще шагов десять — пятнадцать возле него и, наконец, осадил коня.
— Ну, что он тебе сказал? Говори прямо! — спрашивали братья. Старший повторил весь разговор. Братья были недовольны.
— Ты не сумел его поддеть, — сказал Лука. — Нужно было пощекотать его коня стременем по брюху, или, — ведь ты знал, что его зовут Яцек! — сказать: съешь плацек![4]
— Или сказать еще так: съели у тебя волки коня, купи себе козу в Притыке.
— Это еще успеется! Но что значат его слова «и те братья тоже»?
— Может быть, он хотел спросить, такие же ли они дураки?
— Наверное! Клянусь Богом! — воскликнул Марк. — Ничего иного он не мог подумать. А что будет теперь?
— Его смерть или наша. О Господи, да ведь это явное издевательство, о котором необходимо рассказать Стаху.
— Не говори ему ничего. Ведь, если мы отдаем девушку Стаху, он и должен бы его вызвать, а надо, чтобы мы это, сделали первые.
— Когда же?
— У Понговского неудобно. А вот уж и Белчончка.
Действительно, Белчончка была уже недалеко. У опушки леса стоял принадлежащий Понговскому крест с металлическим распятием между двух копий. Направо, куда сворачивала дорога из леса, виднелись большие луга, окаймленные цепью ольх, растущих вдоль речки; а за ольхами, на другом, более высоком берегу, виднелись безлистные маковки высоких деревьев и дым, поднимающийся над избами.
Вскоре кортеж очутился среди изб, а когда он миновал плетни и фольварочные строения, перед глазами всадников оказался дом пана Понговского.
Громадный двор был окружен старым, полусгнившим, а местами вывороченным частоколом. С давних времен в эти края не заглядывал ни один неприятель, и потому никто не заботился о должном укреплении имения. На большом дворе было две голубятни. С одной стороны стоял флигель для слуг, с другой — кладовая, амбар и просторная сушилка для сыра, сколоченная в виде решетки из тонких бревен и досок. Перед домом и вокруг двора стояли столбики с железными кольцами для привязывания лошадей; на каждом столбике красовалась шапка замерзшего снега. Дом был старый, большой, с низкой соломенной крышей. По двору бродили гончие псы, а среди них спокойно расхаживал ручной аист со сломанным крылом, который, по-видимому, только что вышел из теплой избы, чтобы прогуляться на морозе и подышать свежим воздухом.