Юрий Федоров - Поручает Россия
Какая ни есть еда, но все одно она и сил, и бодрости прибавляет, и хотя говорят, что не хлебом единым жив человек, но, пожевав сухарь, все же веселее.
Филимон с солдатами вмиг натащили плавника, навесили котлы, и через малое время на берегу потянуло сладким дымком и не менее сладким духом поспевавшего варева. У посольских ноги заходили шибче. Даже подьячий Тимофей лицом посветлел. В котлах побулькивало. Не прошло и получаса, как посольские хлебали из котлов, дружно постукивая ложками. Петр Андреевич сидел чуть поодаль от других на раскладном походном стульчике и с неменьшим удовольствием, чем попутчики, похрустывал недоваренное пшенцо, однако довольно сдобренное и сальцем, и лучком, и чем-то еще, духовитым и приятным, ведомым лишь кашевару.
Днестр по-прежнему мощно катил воды. Но пахнуло свежим ветерком, и днестровские волны покрылись рябью, потемнели. Солнце садилось. Противоположный берег все же был виден, и Петр Андреевич первым разглядел взметнувшееся далеко в степи пыльное облачко. Нимало не торопясь, Петр Андреевич передал миску Филимону, вытер губы тряпицей и, приказав всем принять приличный вид, сам приободрился, припустил из рукавов кружевца, встал с походного стульца. Между тем облачко на противоположном берегу приблизилось настолько, что стали приметны всадники, погонявшие коней.
— У-гу, — сказал Петр Андреевич и бодренько прошел по берегу несколько шагов, повернулся и пошел в обратную сторону.
Надо заметить, что ноги он ставил чуть раздвигая носки, однако не по-рабьи, отяжелев от нужды носить непосильные тяжести, но чуть пританцовывая, весело, что говорило и об избытке сил полноватого ладного его тела, и о легкости нрава.
Всадники крутились уже у самого среза берега. Из бухточки, скрытой кустами, просунулась лодка, и в ней объявились гребцы. Всадники сошли с коней и, поспешая, спустились к лодочке» Гребцы замахали веслами. Но это оказались не те люди, которых ожидал Петр Андреевич. И такой оборот сильно озадачил Толстого. А оно бы и кто хочешь озадачился, а Петр Андреевич только вступал на посольскую службу и, понятно, задумался. Навстречу царскому посольству к берегу Днестра прискакал не турецкий пристав, представляющий османского султана — как то было оговорено, — а люди валахского господаря. А это было вовсе иное. Петр Андреевич губы собрал морщинами, наморщил лоб и, что всегда свидетельствовало в нем о крайней озабоченности, прикрыл глаза полуопущенными веками. В посольской службе, как научен был Толстой, ошибок не должно было случаться. Здесь каждое слово в строку надобно. А нет — так даже и исправленное, ежели не сегодня, так завтра скажется, как ремешок чиненый в лапте, который обязательно не в один день, так в другой ногу намнет и ходу не даст.
Валахский воевода, низкорослый, необычайно живой, подвижный, выйдя из лодки, засуетился, блестя черными глазами и ослепительными в улыбке зубами. Велел своим слугам расстелить яркий ковер, из лодки достали большие сумки, и без промедления ковер был уставлен хотя и недорогими, но вместительными блюдами с весьма соблазнительными яствами. Зазвенели кубки, и объявились немалые мехи с вином. Петр Андреевич все медлил, соображая, как быть?
Валахскому господарю Россия всегда выказывала приязнь и дружеское участие. В этом сомнений у Петра Андреевича не было. Османы разоряли Валахию, и Россия десятилетиями помогала единоверным братьям за Днестром мягкой рухлядью, деньгами и оружием. Посылались за Днестр и церковные ценности. Однако ныне Толстой ехал в Стамбул для непременного заключения прочного и надежного мира и никак не хотел, чтобы сей пир на берегу Днестра, хотя бы и в самой малой степени, мог отрицательно повлиять на успех его похода. А то, что глаза турок в валахских землях каждый уголок обшаривают, Петр Андреевич, при всей своей неопытности в посольских делах, представлял очень хорошо. Валахский же воевода, едва сдерживая гнев и обиду, говорил о несносных убытках и всеконечном разорении, которые несут его земле турки. Петр Андреевич, размыслив, решил так: хлеб преломить с единоверными братьями, однако в разговор злой о турках не вступать. Посольскую осторожность выказал.
Между тем стемнело. Днестровские воды отодвинулись в сторону, и темнота, вовсе не российская, накрыла берег. Яркими всплесками горели костры, и из ковыльной дали наносило на сидящих вкруг на ковре незнакомыми Петру Андреевичу запахами трав, пряным духом, прогретой солнцем, твердой, как хрящ, от веку не знавшей плуга степной земли. «Дрр-др-др, пи-пи…» — задергала, заскрипела горлом, нежно запищала, казалось, за спиной какая-то птица. Огонь костра странно и тревожно освещал тесно сидевших людей. То вдруг высвечивалось ярко лицо того или иного с необычайно высветлявшимися пламенем глазами, то рука с кубком объявлялась взорам да тут же и уходила в тень, то жгуче-черный ус соседа, спадавший низко, случался перед глазами во всей своей красе или выступала в свете костра грудь, расшитая шнурами. Разговоры становились все горячей, наливаясь страстью и нетерпением. Боль жгла валахского воеводу, и он, яростно взмахивая рукой, жаловался на бессилие перед османами. Прижимал пальцы к груди, призывал Толстого показать к валахскому господарю любовь и ко всей валахской земле милость.
— По должности христианской, — говорил, — видя наше, христиан, от басурман разорение и утеснение, не чинил бы ты обиды нам и в приставы себе турчан не требовал.
Петр Андреевич больше на те речи молчал, но слушал внимательно.
Валахский воевода пояснил, что приставы османские при своем проезде к Днестру возьмут с христиан великий бакшиш за посланничий корм.
— А у нас и так беда, посевы пожгло засухой.
Петр Андреевич вздохнул, перекрестился да и порешил так: турок у Днестра не ждать, идти к Дунаю. Великую брал на себя ответственность, но по-иному не мог. Уж очень не хотел быть причиной досады для единоверцев. Да и знал, что у россиян с испокон веку здесь правилом было: можешь помочь — помоги.
Османский пристав встретил Толстого у Дуная, взмахнул рукавами халата, растекся в улыбке, рассыпался в извинениях, что не поспел к Днестру и не смог приветствовать высокого царского посла у Сороки. Торопился в словах:
— Послу чинено будет великое почтение и довольство паче всех прежде бывших послов.
И все приступал, приступал к Толстому, тесня его великим чревом.
Толмач не поспевал за его сбивчивой речью.
— Паче и паче, — повторял раз за разом, вертя птичьей головой.
Горбоносый и курчавый, видать, был толмач из греков, и слова слетали с его губ и похожие на русские, и вовсе бы непохожие. Щебетал толмач, как скворец, что и знает слова, но все одно они ему чужды.
Пристав прижимал ладони к груди, топтался по-гусиному на месте, мел полами халата пыль. Сопровождающие его люди тоже улыбались и кланялись, но Петр Андреевич в их сторону и головы не повернул. Губы у пристава были сочные, налитые, и без слов становилось понятным, что любит сей человек покушать хорошо, на боку полежать достаточно и многое другое из сладкого ему весьма любезно. Глаза турка изливали восторг. На чалме, переливаясь в солнечных лучах, посвечивала капелька жемчуга.
Петр Андреевич, однако, был строг. Ничто не дрогнуло в его лице, губы остались постны. Но все, что должно было сказать при встрече, он сказал, как поклониться следовало — поклонился, ан тут же и выпрямился и, грудью осанисто отвердев, попросил настоятельно далее не мешкать и сопроводить его без промедления в Адрианополь, где находился тогда султанский двор. Пристав опять было разлился речью о почтении и довольстве, которое будет оказано царскому послу, но Петр Андреевич и тут показал суровость и непреклонное желание как можно скорее предстать перед взором султанского величества. И именно тогда впервые Толстой понял, как важно для посла улыбнуться вовремя или губы в строгую нитку вытянуть, как того случай требует. Пристав заспешил, засуетился, замельтешил, и Петр Андреевич подумал, что турок-то попался ему немудреный. Жемчуг на чалме пристава погас, будто смутившись неловкости хозяина. На дальних холмах за дорогой играло марево, прогретый нестерпимым солнцем воздух вздымался волнами, опадал и вновь, вспучиваясь, поднимался кверху. Холмы были безлесны, желты и до пронзительности неродные в этой безлесности и желтизне для российского глаза.
Неожиданно объявилось, что пристав немалое время торговал в Венеции, весьма способно говорит по-итальянски, и горбоносый и бестолковый толмач в общении между ним и царским послом не так уж и надобен. Петр Андреевич пригласил турка в свою карету. Кони тронулись и побежали неспешной рысцой. Пристав, выказывая чрезмерную словоохотливость, сообщил Толстому, что Адрианополь — название греческое, пришло из старины, а они сей город называют по-турецки — Эдирне. Тут только Петр Андреевич приветливее губы сложил и тем подтолкнул пристава к дальнейшим рассказам. Тот сыпал слова, как грибы из лукошка. И все рассказывал и рассказывал о том, что возделывают на этой земле, какие водят отары овец, как выращивают для иных мест невиданно крупных буйволов. Говорил, что хорош здесь табак и, как нигде, сладок лук. Петр Андреевич незаметно подвинул его к другим рассуждениям. Спросил о султанском дворце, о котором-де вельми наслышан. Пристав подкатил глаза под лоб, защелкал языком: