Юзеф Крашевский - Граф Брюль
С очевидным любопытством и приготовясь быть снисходительным, король приблизился.
— Читай, — сказал он.
Брюль кашлянул, голос его немного дрожал. Кто может угадать, не была ли демонстрация страха тоже расчетом? Король, желая его ободрить, ласково прибавил:
— Медленно, ясно и громко.
Молодой паж начал читать составленную им депешу, и голос, сначала дрожащий, сделался металлически ясным. На лице Августа изобразились попеременно изумление, радость и как будто недоверие.
Когда Брюль закончил, он не смел поднять глаз.
Лицо короля прояснилось, и он потер руки.
— Еще раз прочти сначала, — сказал король.
Теперь Брюль стал читать еще громче, яснее и отчетливее.
— Великолепно, — воскликнул он. — Сам Паули не сумел бы лучше! Перепиши начисто.
Брюль с низким поклоном подал ему депешу, которая была написана так, что совсем не требовала переписки. Август похлопал его по плечу.
— С сегодняшнего дня ты будешь моим секретарем при депешах. Пусть теперь Паули не показывается мне на глаза. Черт с ним, пусть и пьет, и издохнет.
Он позвонил и тотчас вошел дежурный камергер.
— Граф, — сказал ему король, — пусть свезут Паули домой, а когда он протрезвеет, объявите ему мое высочайшее неудовольствие. Пусть он не смеет показываться мне на глаза!!! Секретарем моим теперь будет Брюль. Уволить его от пажеской службы, но мундир оставить!
Камергер издали улыбнулся скромно стоящему в стороне Брюлю.
— Он меня выручил из крайне стеснительного положения. Я знаю Паули, он до завтрашнего утра будет лежать, как бревно, а депешу нужно послать немедленно.
Король подошел подписаться и прибавил:
— Списать копию.
— В этом нет надобности, ваше величество, — тихо сказал Брюль; — я напишу ее наизусть, я помню каждое слово.
— Вот так секретарь! — воскликнул король. — Прошу вас выдать ему триста талеров.
Брюль подошел поблагодарить, и король дал ему поцеловать руку, что было признаком большого к нему расположения.
Немного погодя курьер, взяв запечатанный пакет, скакал галопом через мост.
Брюль покорно вышел в переднюю. Здесь уже была известна, благодаря камергеру Фризену, история депеши и неожиданной милости короля для юноши, от которого никто не ожидал таких способностей. Все посматривали на него с завистью и любопытством. Когда Брюль вышел от короля, все глаза устремились на него. На лице у него не было и следа гордости, даже радость свою он прикрыл такой покорностью, что можно было подумать, что он стыдится того, что совершил.
Мошинский подбежал к нему
— Правда ли? — воскликнул он. — Брюль назначен секретарем его величества? Когда? Что? Как?
— Господа! Дайте мне опомниться от удивления и испуга, — тихо произнес Брюль. — Как это случилось? Да я сам не знаю, само Провидение позаботилось обо мне. Любовь к королю совершила чудо… Я сам не знаю; я ошеломлен, я не в своем уме.
Мошинский пристально взглянул па него.
— Если так пойдешь дальше, ты скоро обгонишь всех нас. Нужно заранее уже просить твоей милости.
— Граф, будьте милосерднее, не издевайтесь надо мной, бедным.
Говоря это, Брюль, как бы утомленный и теряющий силы, обтер пот с лица и сел, закрыв лицо руками.
— Можно подумать, смотря на него, — сказал Мошинский, — что с ним случилось величайшее несчастие.
Брюль, погрузившись в размышления, не слышал этого замечания. В комнате все шептались, смотря на него, и передавали вновь приходящим историю счастливого пажа. К вечеру весь город знал об этом, и когда Брюль вместе с прочими пажами явился в оперу, Сулковский, сопровождавший королевича, подошел к нему, чтобы его поздравить.
Брюль, по-видимому, был в высшей степени тронут и не мог найти слов, чтобы выразить свою благодарность…
— А что, видишь, Брюль, — шепнул Сулковский, посматривая на него сверху, — я предсказывал всегда, что тебя оценят; я не ошибся; орлиный глаз нашего государя сумел тебя отличить.
Начали аплодировать тенору в роли Солимана; Сулковский тоже хлопал, но, повернувшись к другу, сказал:
— Это я тебе аплодирую.
Брюль покраснел и покорно поклонился. По окончании спектакля он исчез; ему даже вменили в заслугу, что он не хвастался своим счастьем. Товарищи искали его в замке, в квартире, но и там не нашли его; комната была заперта, а слуга уверил их, что он давно уже ушел из дому.
Действительно, лишь только занавес упал, он тихо, закрывшись плащом, проскользнул в замковую улицу, а из нее в другую, ведущую к дворцу в Ташенберге, где некогда сияла Козель, а теперь властвовала дочь цезарей Жозефина. Встретив его здесь, можно было подумать, что он спешит сложить свои лавры к ногам какой-нибудь нарумяненной богини. В этом не было ничего неправдоподобного. Ему было всего двадцать лет, лицо, как у херувима, а женщины, испорченные Августом, были очень кокетливы.
Очевидно было только то, что он старался не быть замеченным и узнанным. Лицо он закрывал плащом и как только раздавались на улице шаги, он прижимался к стене и еще более торопился. Достигнув дворца королевича, он вошел не в него, а в соседний дом; но прежде пристально посмотрел на ярко освещенные окна первого этажа. Тихо, без шуму, поднялся он по знакомой лестнице и, остановясь у знакомой двери, три раза постучал в нее. Ответа не было. Подождав немного, он опять тихонько и таким же образом постучал в дверь.
Изнутри послышались медленные шаги, дверь наполовину открылась, и в ней показалась коротко остриженная голова старого человека. Брюль быстро скользнул в дверь.
Комната, в которую он вошел, была освещена единственной свечей, которую держал слуга, стоящий у двери: комната эта была заставлена шкафами и представляла мрачный и унылый вид.
Старик, отвечая на какой-то непонятный вопрос, шепнул что-то, указывая рукой на другие двери, к которым Брюль, сбросив плащ, подошел и чуть слышно постучал в них.
Живой голос тотчас отвечал ему:
— Favorisca! [6]
Комната, в которой очутился молодой паж, освещалась двумя свечами под абажуром, стоящими на столике. Она была просторная и как-то оригинально убрана.
Наполовину открытый шкаф с книгами, несколько столов, заваленных бумагами, между окнами большое распятие с фигурой Спасителя; на диване в беспорядке разбросанное платье и на нем гитара.
У стола, опершись на него одной рукой, стоял, ожидая его, человек уже немолодой, немного сгорбленный, с лицом желтым, сморщенным и длинным, с выдавшимся вперед подбородком и с черными глазами.
В нем с первого же взгляда можно было узнать итальянца. В узких, бледных губах было что-то особенное, таинственное; но вообще лицо скорее было шутливым, чем загадочным. На нем виднелись добродушие и ирония; большой орлиный нос почти закрывал собой верхнюю губу.
На коротко остриженной голове была надета черная шелковая шапочка, сам же он был в длинном черном платье, указывающем, что это духовная особа; на ногах были надеты черные чулки и туфли с большими пряжками.
Увидав Брюля, он протянул руки.
— Это ты, дитя мое! Как я рад! Да благословит тебя Господь!
Юноша покорно подошел к нему и, нагнувшись, поцеловал руку.
Хозяин сел на диван, предварительно сдвинув лежавшие на нем книги и платье, а Брюлю, стоявшему со шляпою в руках, указал на ближайший стул, на который тот присел.
— Ессо! Ессо [7]! — шепнул сидящий на диване. — Ты думаешь, что сообщишь мне новость? Я уже знаю! Все знаю и радуюсь. Видишь, Провидение награждает, Бог помогает своим верным.
Сказав это, он глубоко вздохнул.
— Его я и благодарю в моих молитвах, — тихо сказал Брюль.
— Останься верным вере, к которой тебя влечет сердце, осененное милостью Божией, и увидишь… — Он поднял высоко руку. — Ты пойдешь высоко, высоко! Невидимые руки будут тебя поднимать; я говорю тебе это. Я, сам по себе ничтожный и малый, но слуга Великого Господа.
И он смерил блестящими глазами скромно сидящего пажа, улыбнулся и, как бы исполнив свою обязанность, весело прибавил:
— Был ты в опере? Как пела Челеста? Смотрел ли на нее король? Был ли королевич?
Градом посыпались вопросы.
Падре Гуарини, так звали того, кого посетил Брюль, исповедник королевича, наперсник королевы, духовный отец нового двора, казалось столько же занимался оперой, сколько обращением на путь истины грешника, сидевшего перед ним.
Расспрашивал он о теноре, о капелле, о гостях и, наконец, спросил, не был ли паж за кулисами?
— Я? — с некоторым недоумением спросил Брюль.
— Ничего дурного! Я не думаю ничего дурного; для музыки, Для искусства, чтобы посмотреть, каковы эти ангелы, когда должны быть простыми людьми. Челеста поет как ангел, но некрасива как сатана. Дали ей это имя разве ради голоса. Нечего опасаться, чтобы король влюбился в нее.