Валерий Замыслов - Иван Болотников Кн.2
Селиван Пупок молитву бормочет: авось творец небесный и отведет беду. А Пальчиков за хлебы принялся: взвесил один каравай, другой.
— Без обману, батюшка, хоть все перевешай. Блюду царев указ, — смирехонько журчал Селиван, а у самого душа не на месте: откушает или не откушает?
Откушал, скислился, поднес каравай к огню. Разломил на ломти, вновь пожевал. Выплюнул, зло глянул на хлебника.
— Опять воруешь? А не я ль на тебя трижды взыск налагал? Не я ль за подмес батоги обещал?
— Не было подмесу, Афанасий Якимыч! — закрестился Пупок. — То хлебец неудашный. Работный поздно в печь посадил. Недогляд.
— Недогляд? Айда к другой печи.
Но там хлебы вышли еще «неудашнее». С подмесом оказались не только караваи, но и булки, калачи, крендели.
— Горазд ты, Селиван, горазд, — покачал головой целовальник. — И воды подлил вдоволь, и мякины не пожалел.
— Работные обмишулились, отец родной! Спьяну… Вечор еще наклюкались. Утром пришли, а башку-то не опохмелили. Сусеки перепутали. Укажу плетьми выстегать.
— Буде! — крикнул Пальчиков и кивнул ярыжкам. — В Съезжую!
Хлебник побелел: в Съезжей могли и до смерти запороть. Поманил целовальника рукой.
— Погодь, батюшка… Дельце у меня к тебе. Зайдем-ка в прируб.
Селиван плотно прикрыл дверь и протянул целовальнику кожаный мешочек с серебром.
— Прими, батюшка Афанасий Якимыч, на государево дело.
Но Пальчиков осерчал пуще прежнего, огрел хлебника плеткой.
— Мздоимством не грешен!
Толкнул ногой дверь.
— Ярыжки!
На Москве диву дивились: бессребреник Афанасий Якимыч! При такой-то службе да чтоб к рукам не прилипло! Кругом мздоимец на мздоимце. Этот же праведник и святоша. Чуден Афанасий!
Однако никто не ведал его помыслов. А помыслы Пальчикова были с дальним прицелом. Давно чаял он выбиться в думные дворяне, денно и нощно о том молился. И не напрасно: слух о его радении до Бориса Годунова дошел, вот-вот Пальчикова в думные пожалует. То-то залебезят дружки и недруги.
Усердствовал Афанасий Якимыч!
Раздачей царской милостыни ведал дьяк Силантий Карпыч Демидов. Чуть утренняя заря в оконце, а Силантий Карпыч уже на Житном дворе. Упаси бог проспать! Дел — тьма тьмущая, царь доверил хлеб и деньги. А сирых, убогих да нищих — тысячи. Теперь вся Русь в голоде, отбою нет. Забот столь, что и соснуть некогда.
Обошел житницу. Подле амбаров — люди оружные. Много их, но меньше и нельзя: народ озверел.
Зашагал к задним (запасным) воротам, открыл волоковое оконце калитки. За воротами толпилась добрая сотня нищих; полуголые, в ветхих рубищах, с большими котомами.
— Седни еще боле налезло. Ладно ли? — глянув в оконце, молвил стрелецкий пятидесятник.
Дьяк промолчал, лишь в густую бороду хмыкнул. Служилый же продолжал с опаской:
— Еще подходят… Чужих нет ли? Кабы впросак йе попасть, Силантий Карпыч.
— Не попадем. Впущать сам буду.
Открыл калитку. Впуская голь, зорко всматривался в лица. Пятидесятник вел счет. Закрыли калитку на сто пятом нищеброде. Грязная, драная толпа потянулась за дьяком в Хлебную избу. Силантий Карпыч уселся в кресло, кивнул низенькому ушастому подьячему, склонившемуся над длинным столом.
— Пиши, Митрич… Отпущено по московке сирым и убогим, что со Сретенской да Рождественской слободы…
Подьячий усердно заскрипел пером.
— Сколь люду записывать?
— Пиши три сотни.
У подьячего застыло перо в руке, глаза полезли на лоб.
— Пиши, Митрич! — повысил голос дьяк.
Деньги Силантий Карпыч выдавал сам. Говорил степенно и важно:
— Молитесь за государя Бориса Федоровича. Долгого ему царствования и крепкого здравия.
Один из сермяжных, подбросив на ладони серебряную монету, молвил обидчиво:
— Царь-то указал по две московки выдать, а ты по одной. Не по-божески, батюшка.
— Не по-божески? — сузил глаза Силантий Карпыч. — Креста на тебе нет, Егорша, в семой раз приходишь. Не получишь боле!
— Прости, батюшка, прости, благодетель, — низко кланяясь, залебезил Егорша.
— То-то ли! А теперь ступайте к амбару.
Пятидесятник, выпроваживая сермяжных, покрикивал:
— Проворь, проворь! Не ровен час, Пальчиков нагрянет.
Нищеброды, набив сумы и кули хлебом, потрусили к задним воротам. Пятидесятник бурчал в пегую бороду:
— Многонько же родни у дьяка. Эк, вырядились! Что ни ночь, тем боле приходят.
Однако приходили не только дьячии люди, но и сродники других приказных, кои под началом Силантия Карпыча житные дела вершили. Не был внакладе и стрелецкий пятидесятник.
Доволен Силантий Карпыч. Добро бы, голод подольше продержался.
У Житного двора бушевало людское море. И кого здесь только нет! Слободские тяглецы: кожевники, кузнецы, кадаши, гончары, бронники, скатерники, хамовники… Монастырские трудники, бобыли, мужики с деревень, калики, юродивые, нищие, гулящие люди, попы-расстриги, кабацкие ярыжки, судовые бурлаки… Остервенело, не жалея костей, лезли к воротам.
Крики, отчаянные вопли, драки, брань несусветная! Мелькают посохи, костыли, дубины.
Стрельцы охрипли от криков:
— Осади, осади, дьяволы! По сотне будем впущать. Осади-и-и!
Лезли!
Каждому хотелось побыстрей продраться к воротам; за ними — спасение, во дворе — жито и деньги.
Богородские мужики оказались середь толпы. Тяжко! Зажали так, что рукой не шевельнуть.
— Держитесь, братцы! — кричал Семейка.
— Выбраться бы, — стонал мужик-недосилок Карпушка. — Мочи нет… Загинем тут.
— Не скули! Терпи, Карпушка, как-нибудь выдюжим… Да куды ж ты прешь? Куды прешь, вражина!
Семейка оттолкнул широким плечом угрюмого космача в азяме. Тот ощерился и больно ткнул Семейку в живот. Семейка дал сдачи. Лохмач выхватил нож, но его ухватил за руку рослый сухотелый детина в кумачовой рубахе.
— Буде, Вахоня. Спрячь.
— А че он, Тимоха? Че руки протягивает?
— Спрячь!
Толпу, будто гигантской волной, качнуло к воротам; кого-то смяли, раздавили, послышались всполошные крики. Едва не угодил под ноги толпы и Карпушка, но его вовремя поддержал Тимоха Шаров.
— Крепись, мужичок.
С Карпушки пот градом, в темных провалившихся глазах страх и отчаяние, лицо будто мел. Вновь заканючил:
— Загину, робя. Мочи нет. Не видать мне жита.
— И полно, полно те, голуба, набирайсь духу. Глянь на меня. И весь-то, прости осподи, с рукавицу, а ить не раскис. Вот и ты крепись. На-ко пожуй, — Афоня запустил руку в торбу и протянул Карпушке черный закаменелый сухарик.
Тимоха Шаров подтолкнул Вахоню, присвистнул.
— Нет, ты глянь, глянь, Вахоня. Вон на того нищего, что костылем подперся. Признаешь?
Вахоня вытянул длинную грязную шею.
— Демьяшка Сыч!
— Ну… А обок с ним? Нет, ты глянь, сколь тут лизоблюдов Шуйского собралось. Ну, погодь!
Тимоха, ярый, могутный, расталкивая толпу, полез к Демьяшке. На него забранились, но холоп упрямо пробивался к дебелому губастому мужику в лохмотьях. Пробился, схватил за плечо.
— И ты оголодал, Демьяшка?
Мужик опешил; заискивающе, запинаясь, молвил:
— Здорово, Тимоха… Ты энто тово;.. Принуждился. Чай, вкупе у князя маялись.
— Вкупе? Нет, брат, не под тот угол клин колотишь. Овечкой прикинулся. Ишь, нищих собрал!
— Не гомони! — зашикал Сыч. Воровато оглянувшись на толпу, полез за пазуху. Украдкой сунул холопу гривну серебра.
Тимоха взорвался:
— Не купишь, собака! Слышь, народ православный! Глянь на экого сирого. То оборотень! То князя Василия Шуйского приказчик. Рожа шире сковороды, а он за милостыней. Ведаю его. Хоромы на Мясницкой, полны сусеки хлебом набиты, сукна да бархату не износить. Глянь, вырядился! Глянь на нищу братию, что с Демьяшкой притащилась. То все подручники Шуйского, поперек себя толще. Мало им, иродам!
Толпа всколыхнулась:
— Мы тут землю костьми мостим, а они нашей бедой наживаются. Кровососы!
Демьяшка Сыч и его содруги попятились, но толпа сомкнулась плотным кольцом.
— Бей! — закричал Тимоха и первым опустил тяжелый кулак на Демьяшку.
— Бей! — беспощадно вырвалось из сотен глоток.
— Ратуйте, православные! Не своей волей!.. Ратуйте-е-е!
Замелькали кулаки, посохи и дубинки; вмиг размозжили черепа. Карпушка Веденеев испуганно перекрестился.
— Вона как на Москве-то, мать-богородица.
— Туда им и дорога, — сплюнул Семейка.
Послышались громкие возгласы:
— Гись! Прочь с дороги!
К воротам пробивались конные стрельцы в лазоревых кафтанах. Толпа раздавалась нехотя, с трудом; стрельцы хлестали налево и направо плетками.
— Аникеюшка! — увертываясь от плети, обрадованно воскликнул Шмоток.
Аникей Вешняк, сдерживая горячую лошадь, крикнул богородским мужикам: