Константин Симонов - Товарищи по оружию
– Да, в общем доволен, – сказал он, помолчав. – В штабной работе, если хочешь знать, есть своя романтика. В войсках малр кто знает, что это ты, – оператор, в скромном звании капитана или майора, – сидя в штабе, получив от командования идею решения, планировал проведение и обеспечение операции, в которой будут участвовать дивизии и корпуса, продумывал, разрабатывал и подсчитывал, потом доложил, и вот тысячи людей, повинуясь этому плану, двинулись в бой. И к тебе и к другим, таким же, как ты, в штаб сходятся донесения. Ты видишь, как войска идут, дерутся, останавливаются, спят, готовятся к атаке. Ты берешь карандаш, и вся эта жизнь войск опять ложится на карту, которую вместе с вечерней сводкой изучает командование перед тем, как принять новое решение. На план, над которым ты работал, обрушиваются сотни неожиданностей, он проходит через испытание ими. А ты тем временем уже работаешь над контрмерами, над вариантами, не вылезая, не шумя, в сознании своей силы и знаний, работаешь, как говорится, оставаясь в тени и в то же время чувствуя свою необходимость для армии. Вот что такое штабная работа. А теперь спрашивается: как ее не любить?
Артемьев замолчал и усмехнулся, недовольный собственной горячностью.
– А ты не стесняйся, – сказал Синцов. – Чего замолчал?
– А я не стесняюсь. В этом моя жизнь. Я ведь в армию пошел не из-за хромовых сапог со шпорами. Ну что уставился на меня?
– Здоровенный ты стал! – ответил Синцов первое, что пришло на ум. Он был еще не готов высказать вслух завладевшие им мысли.
– Спортом занимаюсь! А ты у себя в газете каждый год агитируешь за допризывную подготовку, а призовут самого – так, наверно, старшина с ног собьется, пока перестанешь путать левую с правой!
– О войне я много думал, – серьезно сказал Синцов. – Особенно последнее время, после истории с Чехословакией, и думаю, что морально готов к войне. Кем угодно – газетчиком, политработником, бойцом, – все равно.
– Вот именно «морально»! – насмешливо повторил Артемьев. – А попадешь на фронт бойцом, там от тебя потребуется пять в яблочко, а не только моральная готовность к этому. И умение совершить, не стерев ноги, дневной переход с полной выкладкой, а не только…
– Ну, положим, в смысле дневных переходов, – перебил Синцов, – особенно в посевную и уборочную, районные газетчику еще некоторым военным десять очков вперед дадут.
Он встал из-за стола и потянулся.
– По-моему, тебя ко сну клонит.
– Да. Всю ночь готовил праздничный номер, а в поезде ехал на сидячем месте. Колебался даже – ехать ли? Редактор отпустил только до второго.
– По-прежнему не ладите с ним? Ничего нового? – спросил Артемьев, кладя руки на плечи Синцову и, несмотря на свой высокий рост, все-таки глядя ему в лицо снизу вверх.
– А что тут может быть нового? Я не переменился, он тоже. Вот и спорим.
– О чем?
– Обо всем… Убери руки, рассуждать мешаешь. Например, так. Есть проблема в нашем районном масштабе, большая, метровая, – И Синцов широко развел свои длинные руки, показывая, какая большая проблема. – Я за то, чтобы ее поднять. И он за то, чтобы ее поднять. Но я за то, чтобы ее, такую вот, метровую, всю и вдвинуть в газету, а он… У него метр знаешь какой? Складней, как у плотника. Я за то, чтобы проблему ни проглотить, ни обойти нельзя было, а он за то, чтобы ее в карман можно было положить.
– Ну ладно, – сказал Артемьев, – редактор редактором, а как твоя повесть?
– Какая повесть? Что за чепуха?
– Не отпирайся. Все равно мне Маша об этой сказала… написала, – поправился Артемьев. – Написала, что ты ей об этом писал. Писал?
– К сожалению, писал.
– Почему к сожалению?
– Потому что все это бред и чепуха, попытки с негодными средствами, потуги районного газетчика.
Синцов хотел еще как-нибудь обругать себя, но, не найдя слов, сердито замолчал.
– Когда Маша тебе об этом написала? – прервав молчание, спросил он.
– Месяц назад, – с запинкой сказал Артемьев.
– Странно. Я не получал от нее писем уже два месяц?
– Действительно странно.
Синцов внимательно посмотрел на Артемьева. Он не любил, чтоб его дразнили.
– И это после того, – сказал Артемьев с сочувственно-серьезным выражением лица, – как мне, брату, три года посылала только открытки, и то по большим праздникам, а тебе, совершенно постороннему человеку, писала ежемесячные отчеты с изложением фактов своей биографии и своих речей на комсомольских собраниях. Ой, Ванн! Уж не появился ли там какой-нибудь комсомолец на Амуре?
Теперь сомнений не было: Артемьев дразнил его, и, по мнению Синцова, совсем некстати.
– Вот что, – сказал он медленно и сердито, – с моими письмами к Маше и с ее письмами ко мне – длинные они или короткие – я разберусь сам. От тебя требуется только одно: раз ты получил от нее письмо, скажи: здорова ли она? Это все, что меня интересует.
Он дотянулся рукой до ближайшего стула, швырнул его под себя и, сердито усевшись напротив Артемьева, с удивлением увидел, что тот вместо ответа только молча улыбается куда-то мимо него…
Отворив своим ключом парадную и заглянув из передней через приоткрытую дверь, Маша в первую минуту не сообразила, что это рухнул на стул и сидит к ней спиной именно Синцов, а не кто-нибудь другой, – настолько неожиданным для нее было его присутствие в эту минуту и в этой комнате. И, поняв, что это Синцов, она, продолжая стоять в дверях, только через полминуты проговорила не своим, как ей показалось, голосом:
– Здравствуй, Ваня!
Однако этот голос, хотя он показался ей чужим, был именно ее голос, и Синцов узнал бы его даже на другом конце идущего через всю Сибирь провода.
Он встал, на ходу протягивая руки. Он еще не понял, ни почему она здесь, ни что это значит для него, но он понимал, что это Маша, и всю его долговязую фигуру тянуло к ней через комнату неотвратимо, как плот по течению.
Через мгновение ее маленькая рука была погребена в его ладонях, и он тряс ее, заглядывая Маше в глаза и низко наклоняясь к ней с высоты своего роста.
– Хоть руку перехвати, возьми другую – оторвешь! – сказал Артемьев.
Но они даже не услышали, что он сказал: кругом них стояла ничем не нарушаемая, счастливая тишина. И только когда Артемьев, подождав еще минуту, громко сказал им: «Хоть бы сели!» – они, верное, Маша услышала и, не отнимая руки, которую Синцов по-прежнему держал в своих ладонях, повела его за собой к столу.
– Сядем, – тихо сказала она.
И они сели, все еще держась за руки. Только тут Маша вспомнила, что она не сияла плаща и берета. С беретом дело было легко поправить, она просто стряхнула его с волос левой, свободной рукой, но плащ невозможно было снять, не заставив Синцова отпустить ее руку, а этого она как раз и не хотела.
Артемьев подошел к ней сзади и, толкнув Синцова в плечо, сказал:
– Отпусти на минуту.
Синцов отпустил Машину руку. Артемьев снял с сестры плащ и, сказав: «Теперь можешь взять обратно», – с плащом в руках вышел в переднюю.
«Кто их знает, может, это они при мне не хотят целоваться», – подумал он, но, вернувшись, понял, что они не воспользовались его отсутствием. Синцов по-прежнему держал Машу за руку и смотрел на нее с таким молчаливым изумлением, словно она говорила ему какие-то удивительные вещи.
Но Маша ничего не говорила, и это больше всего удивило Артемьева. Этого не могло быть, но это было так. Сестра сидела неправдоподобно притихшая, даже, как показалось Артемьеву, напуганная. И он был прав в своем ощущении. Если Синцов в эту минуту, не думая ни о прошлом, ни о будущем, быт просто счастлив присутствием Маши, то Маша была прежде всего испугана его присутствием, вернее, силою того чувства, которое заговорило в ней, когда она увидела его.
Она вдруг почувствовала, что это не тот, прежний Ваня Синцов, с которым она целовалась три года назад и перед отъездом в Комсомольск не до конца серьезно обещала подумать о том, чтобы выйти за него замуж после возвращения, не тот далекий Ваня Синцов, который писал ей эти три года необыкновенные письма, и не тот воображаемый на расстоянии Ваня Синцов, перечитывая письма которого она в минуты откровенности говорила подруге: «Знаешь, мне иногда кажется, что я все-таки его люблю». Нет, это был большой, сильный и нетерпеливо ждавший ее человек, перед которым нужно было держать ответ: люблю я его или не люблю, выйду за него замуж или не выйду.