Иван Ле - Хмельницкий. Книга вторая
Сагайдачный еще издали заметил казацкого полковника Яцка. Он резко повернулся и направился ему навстречу, выделяясь среди других своей высокой фигурой. Жестом руки прервал Адама Киселя, чтобы тот подождал со своим разговором. Длинная клинообразная борода игриво колыхнулась, и он привычно провел по ней рукой, расправляя ее на груди. На розовых, как у юноши, губах заиграла улыбка, увлажненные глаза заискрились.
— Наконец-то, пан полковник! Ждали вас еще в Переяславе, — произнес Сагайдачный зычным голосом.
— Здравствуйте, пан старшой! Запорожское казачество и старшины низко кланяются пану Конашевичу, желают здоровья, ждут на Низ, готовясь в поход на басурман под вашим мудрым водительством и твердой рукой. А это, прошу… Подходите ближе, пани Матрена… Это вдова нашего чигиринского подстаросты и мать известного пану гетману молодого Хмельницкого.
Полковник Острянин отошел в сторону, пропуская женщину вперед. Все вдруг умолкли, обратив взгляды на единственную в этой церковной толпе женщину. Даже Адам Кисель решил щегольнуть своим европейским воспитанием, откашлялся, ожидая, что именно с ним гетман познакомит даму. Королевский дипломат осторожно, словно крадучись, пробрался вперед, чтобы не последним быть представленным этой красивой женщине, оказавшейся в соборе.
Хмельницкая растерялась на какое-то мгновение. Так это и есть грозное гетманское окружение? Сам старшой в «поповском подряснике», как говорил ее сын. Вспомнив эту меткую характеристику, она почувствовала облегчение и овладела собой. Коротким поклоном начала свое приветствие, подыскивая подходящие слова. Но ее опередил Конашевич:
— Почтение и наше искреннее уважение преславной дочери народа православного, чигиринской подстаростихе! В такую даль забраться женщине! Только паша казачка, в молитве и вере предков сущая, как вы, пани Хмельницкая, может преодолеть все трудности на таком столь длинном пути…
— Желаю вам, пан старшой, многих лет жизни. Благодарю за добрые слова. Порой материнское горе, как гласит народная мудрость, заслоняет молитву и веру. Вот это материнское горе и заставило меня отправиться в такую дальнюю дорогу. За лето успела съездить в Жолкву, надеясь с помощью вдовы покойного Жолкевского освободить сына из неволи… но только разбередила сердечную боль.
Сагайдачный развел широко руками, словно взывал: «Давайте вместе разделим эту горькую материнскую скорбь», — и Хмельницкая будто услышала при этом: «Придите ко мне, все страждущие, обремененные, и аз упокою вы!» Ведь именно такие слова провозглашал священник во время богослужения в Печерской лавре. Десятки лет не изгладили из ее памяти ни этого порывистого страдальческого жеста, ни вдохновенного призыва священника.
— Положитесь на нас… мужчин, пани Хмельницкая! Что вас тревожит, расскажите?.. А-а! Слыхал, слыхал: злой рок, вместе с гетманом-воином…
Сагайдачный медленно опускал руки, показывая этим, что он не собирается обнимать кого-нибудь. «Слыхал, слыхал…» — про себя повторила вдова. Неужели только «слыхал» полковник, как сплетню, о ее семейной трагедии?
— Не горькая участь мужа заставила меня просить пана старшого. Сын мой, может, помните — Богданом звали его, — во время Синопского похода под вашим водительством был ранен отравленной саблей. Потом он и сам был взят в плен под Цецорой.
— Такое горе свалилось на вас, помилуй боже: мужа зарубили, сына пленили… Склоним головы, панове, чтя память отважных воинов.
И Сагайдачный быстро наклонил голову, придержав рукой бороду. Посмотрел на окружающих и; словно призывая их последовать его примеру, размашисто перекрестился. Все окружающие тоже начали поспешно креститься.
— Что поделаешь, матушка, такова уж наша казацкая доля. Защищая свой край и православный народ, иной раз приходится жертвовать жизнью. Но пан подстароста легкомысленно сложил голову, защищая только своего пана… Да, господь всеблагий им судия…
— Не для того, чтобы отслужить панихиду по убиенному мужу, искала я встречи с вами. Муж-подстароста погиб — царство небесное его душе… Но в этом сражении участвовал и мой сын. Его будто бы взяли в плен. Прошу вас, пан гетман, выкупите его из неволи. Ведь он пригодился бы, уверена, и старшому и гетману. Все-таки коллегию закончил, как и пан полковник…
И поняла, что именно об этом и не следовало бы говорить Сагайдачному. Его передернуло от этих слов, он посмотрел на присутствующих, и приветливая улыбка слетела с его уст. А правая рука резко поднялась вверх.
— А из-за сына, матушка, не стоит сердце надрывать печалью. С турками на их басурманском языке он лучше договорится, чем со своими. Такой не пропадет, если господь всеблагий в гневе своем не покарает его за гордость да за язык дерзновенный зело, даже против старших своя. Не мне, старшому православного казацкого войска, заботиться о таком смутьяне, хотя он и является сыном боголикой пани. Господь наш спаситель рече в проповедях своя: «Грешно, не достойно отнимать хлеб у дитяти, чтобы бросить его рычащему псу…» Что мы теперь можем сделать, если за синим морем затерялись среди неверных и следы невольников? Очевидно… отуречится, до этого ему один шаг. Он так усердно защищал их в Синопе да распевал песни богопротивного исламского народа.
— Страшный гнев затаил в своей душе пан старшой. Вижу, мой сын не ошибся. Божьими делами, говорил, слишком увлечен пан Конашевич. А к человеку, сама вижу, относится хуже, чем к собаке…
Из пылающих гневом глаз матери брызнули слезы. Она повернулась и пошла, пробиваясь сквозь толпу к выходу. Рука Сагайдачного резко опустилась, будто навсегда разрубила узел, который связывал его с именем этого гордого и сильного духом чигиринского воина. В первое мгновение что-то дрогнуло в его душе — заговорила совесть: ведь это он мстит за нанесенное ему оскорбление, хотя и заслуженное. Гадкая месть шута, а не казацкого полковника…
Но «бог всемилостив, а дела мои прославляют его небесное величие… Будем надеяться, — дела искупят эти минутные человеческие слабости»! На этом и успокоился. Потом резко повернулся к посланнику гетмана Ходкевича — Киселю:
— Прошу прощения, пан Кисель, женщины, женщины!.. Нет пуще зла, чем женщина!
— Эврипид? — блеснул своей образованностью Адам.
— Эврипид, пан Кисель, последний из трех столпов мудрости со времени военной эпопеи при Саламини…
Очень обрадовался Сагайдачный духовным отцам, которые снова нахлынули, словно волны морские, вытеснив из головы назойливые мысли о вдове Хмельницкой. Он старался ответить всем сразу, увлекаясь заботами о церкви и святых отцах, уходя от всего будничного, человеческого…
У ограды собора Матрену поджидал Василий Ставецкий. И она упала ему на грудь, чувствуя в нем твердую мужскую опору.
— Вот спасибо. Теперь поехали, Василий!
— Куда? Может… в Белоруссию поедем, ко мне!
Хмельницкая подняла голову с его груди, пристально посмотрела Ставецкому в глаза. Убеждала или убеждалась? Ведь этим было сказано очень много, может, даже все! И — очевидно, убедилась.
— Вези куда хочешь, Василий! Я делала все, что было в моих силах, но на каждом шагу встречала равнодушие и бессердечность людей. Сначала старалась для родителей, потом для семьи, для сына, и осталась одинокой. Ни дочь, ни жена, ни мать… Позаботься хоть ты обо мне…
— О нас обоих, — тихо произнес Василий, ведя Хмельницкую к тарантасу. Он уже заранее отправил чигиринских казаков домой, потому что решил не отпускать Матрену от себя. После стольких лет страданий — они снова вместе!
11
У крутых скалистых берегов бушевало море. Холодные ветры, вспенивая волны, устремлялись на побережье Царьграда — Стамбула. И в эти теплые края ужо стучалась зима, чтобы освежить опаленную знойным южным солнцем страну. Несколько дней подряд моросил холодный дождь, предвестник приближающейся зимы. Затем дожди прекратились, земля затвердела и покрылась седой изморозью.
Городские женщины выходили теперь за калитку дувала[3] на улицу или на рынок, набрасывая традиционную паранджу поверх обычной летней одежды — длинной клетчатой сорочки с множеством складок на груди. Очень редко, да и то тайком, выходили на улицу и женщины из султанских гаремов. Лица свои они прятали за яшмаком — белоснежной газовой сеткой из шелковой ткани, а их молодые девичьи сердца рвались на волю.
Праздных, откормленных и выхоженных гаремными служанками наложниц султана всегда тянуло на волю, за пределы разукрашенного балкончиками дворца. Правда, за балкончиками возвышались еще и массивные, как в тюрьме, каменные дувалы, огораживавшие двор и сады султанского гарема.
Синопская красавица Фатих-хоне, которой Богдан так целомудренно прикрыл грудь парчовым халатом, теперь куталась в расшитую шелком паранджу. Девушку, разумеется, против ее воли взяли в гарем Османа II, которого мать еще младенцем нарекла султаном. В детстве Фатих-хоне считалась невестой любимца султанши Ахмета. Он стал потом беем и бесславно погиб на Украине. После его смерти девушку прочили в жены чаушу Али-бею, правой руке султанши. А когда грозная Мах-Пейкер увидела Фатих-хоне, она тут же велела взять невесту покойного синопского бея в гарем молодого султана… Любимой женой Османа была пленница монашка, похищенная Зобаром из киевского монастыря. Но мать под наблюдением верных одалисок готовила для него Фатих-хоне.