Авенир Крашенинников - Затишье
Наезжал Паздерин дважды: визиты наносил. Не льстит, не кобенится, подарков изумительных не валит. Ольга все с усмешечками, все намеками наговаривает на себя всякие небылицы. Колпаков-то знает: может, потому и чисто его чадо, что слухами в дерьме вывалено. Только бы решилась, такую свадьбу завернем — Каму коврами выстелим!..
Сидит Колпаков, чешет в раздумье живот, прикидывает, какие дела они бы с зятем завернули, а Паздерин тем часом тормошит заводского пристава. Пока в Перми на качелях повизгивают, Мотовилиха нагнетается тайным движением. Парни, что у Паздерина в старой избе поселились, думают отказаться от косьбы на хозяина. Поторжники и всякие иные шалопуты колья по руке подбирают: коренным готовят сражение.
— И что же ты, пристав, тараканов тискашь? Или ослеп?
Чикин-Вшивцов морщится, щупает кадык:
— Пускай и подрались бы, Егор Прелидианович…
— Это тебе не кулачный бой, умная голова. Грабеж имущества. Пришлые гультяи имущество должны уважать.
— Солдат, что ли, на подмогу просить?
— И солдат можно…
У Бочарова с Ирадионом тоже серьезный разговор об этом, Ирадион в пимах, в теплой шапке сидит на солнышке в огороде у Овчинникова, на мосластых коленях толстая книга. При сухом благодатном воздухе лета Костенке вроде бы совсем полегчало, но на работу ходить еще не мог, занимался теорией.
— Я пойду к поторжникам и токарям, — говорит Бочаров, — они должны меня послушать. Иначе кровопролитие будет такое, что драка на пруду покажется в сравнении с ним детской забавой.
— Боюсь я за тебя, — зябко ежится Ирадион.
— Для нашего дела такие междоусобицы смертельны. А кроме этого дела, ничто больше меня не трогает.
Кто знает, как бы оплакивал он свою мать, если бы не кружок, не эти волнения среди пришлых. Сиротство свое, жалость, боль — все пришлось обуздать, заглушить. Угрозы капитана и пристава только ожесточили. Объяснял он своим мастеровым: мы уже такая сила, с которой начальство вынуждено будет считаться. Мы можем потребовать у Воронцова уравнения пришлых и коренных в правах, можем настаивать, чтобы подсобникам и поторжникам повысили плату.
Из кружка ушел Овчинников, хлопнул дверью. Предупредил, что полиция все знает, и ушел: не захотел, чтобы у пришлых были равные с ним права. Один Яша из коренных мотовилихинцев остался, но ничем себя не проявлял. Зато пришлых прибавилось. Степенные семейные мастеровые слушали Бочарова и особо поддержали, когда он сказал, что надо воспрепятствовать столкновению.
Ирадион разглядывал жука, пробиравшегося сквозь заросли. Синяя, вороненая спинка жука посвечивала, казалась литой… Зашуршала трава — к ним быстро шел Никита Безукладников. Подсел рядышком, пальцы собрал в замок. Удивительные были у него пальцы: тонкие, утиными носиками на концах. Большой палец на правой руке отгибается назад полумесяцем. Костя замечал, что такое бывает у самых мастеровитых людей.
— Бежим мы с Катериной, — вдруг сказал Никита. — Нет нам больше свету в Мотовилихе!.. Завтра вечером уйдем.
— Куда? — Ирадион даже приподнялся, книжка с колен тяжело бухнулась в траву.
— На Волгу… Работы не боюсь, проживем.
— А паспорта? — Бочаров схватил его за руку. — Повремени, подумай. Давай помешаем столкновению, а потом я пойду к Гилеву. Наталья Яковлевна ведь не против.
— Вся Мотовилиха — Гилевы да Паздерины! Ненавижу! — Он встал, защурился на гряды, зелено-рыжие в спелой ботве, одернул рубаху под опояской. — Помогите мне, Константин Петрович, бумаги получить в конторе.
— Не могу. Гилевы приняли меня как родного… Прости, не могу.
— Так что же мне — в Каму башкой или всей Мотовилихе — красного петуха?
— Ты думай, думай, — вступился Ирадион; скулы его покрылись чернильными пятнами, волосы затряслись. — Может быть, все счастье твое там и есть, куда мы тебя зовем.
Никита потемнел, уронил голову, словно под железным грузом, двинулся к калитке. Проводив его взглядом, Ирадион вытер ладонью лицо, кашлянул, сел на лавочку.
— Как закрою глаза, все ее вижу — степь весною. Курганы, курганы, белопенные, розоватые от цветения. А по-над балочками — деревья такие зеленые, такие веселые… И хаты, хаты в сливах, в грушах, в вишенье…
«Для чего он это», — похолодел Костя, обнял костлявые плечи Ирадиона, а тот гладил его руку, оскалив зубы то ли в гримасе, то ли в улыбке.
Внезапно, в неурочный час другого дня, заревел на всю Мотовилиху гудок. Котельщик, сторож при гудке, дергался с кляпом во рту, запеленатый веревкою. Страшный, с белыми, будто обваренными глазами Андрей Овчинников рвал, гнул скользкий от копоти рычаг гудка. Это горе его кричало над поселком, над Камой нечеловеческим голосом.
Кинулась в котельную заводская полиция, распихивая кочегаров и подручных, столпившихся перед узеньким входом в «гудковую», полезла к Андрею. Замолчал гудок, только удары да стоны слышали кочегары за железной стенкой. А потом он опять завыл, и четверо полицейских поползли по жирной голой земле котельной, выплевывая зубы.
— Прекратите, — запрокинув лицо, кричал капитан с пролетки, — прекратите! — Его не было слышно.
Сам Чикин-Вшивцов бросился к Овчинникову — скакнул обратно, хватаясь за живот и шипя.
Капитан в бессилье бил кулаком по железной стенке. Решился, наклонил голову, вошел. И гнетущая тишина пала на всех, ватою заложила уши. Воронцов бегом пересек котельную, прыгнул в пролетку, помчался к литейке. Полицейские и доброхоты ринулись к Андрею. Он ждал их, покорно опустив руки, что-то шепча разбитыми губами.
А к литейке торопился народ, замирал, потрясенный, крестился, пятился; и весть летела от цеха к цеху, скользнула в проходную, вымчала на улицу, в гору, в гору, и птичьим стоном состонала Наталья Яковлевна, грянулась в угол под иконы.
Шатучий помост в литейке разошелся, обгорел, в кровянистых отблесках застывала сталь на нем, на опрокинутом тигле, затягивалась мутной дрожжливой пленкой. И лежало среди нее что-то черное в красных лоскутьях, и сладкий тошнотный запах перешибал маслянистую гарь преисподней.
Капитан приказал расходиться — никто капитана не слушал. Он стиснул кулаки, обернулся к сталеварам. Они поняли его, но не решались ступать по раскаленному металлу.
Будут из города комиссии, полиция. Скоро будут. Оправдаться нечем… Воронцов закружился на месте, не зная, что предпринять, с облегчением услышал: пристав очухался, полицейские разгоняют толпу.
— Верьте мне, ребята! — пронзительным срывистым голосом кричит со штабеля досок Бочаров. Волосы его всклокочены, глаза дикие. — Вы верите мне? Если верите, то — по цехам! На кладбище поговорим, на кладбище!.. — Он осекается, лязгает зубами, прыгает вниз, в толпу.
Воронцов чувствует благодарность к нему, идет к выходу, не оглядываясь, стараясь не дышать.
— Убивец! — гремит ему вслед.
Капитан машет рукою кучеру, опасливо вставшему в стороне, тот проводит пролетку сквозь поредевшую толпу: «Что может говорить Бочаров на кладбище? — неожиданно спрашивает себя Воронцов. — А что бы говорил ты на его месте?» И вдруг — ощущение одиночества, такого одиночества, что в пору бы самому рвануться к рычагу, закричать железным криком… Мирецкий с цинизмом своим был бы спасением. Что бы сказал поручик? Во-первых, дорогой Николай Васильевич, одному за всем усмотреть невозможно и пора обзаводиться помощником. Во-вторых, сами сталевары должны бы были, не дожидаясь твоей указки, наладить помост, если дорожили своей жизнью. В-третьих, ты обязан сказать на кладбище прощальное слово, которое показало бы мастеровым, что ты скорбишь вместе с ними по поводу трагической утраты. И, в-четвертых, найти способ, чтобы Бочаров не смог тебя обвинять… Но погоди, Владимир, ведь он же в чем-то и прав!.. Э-э, дорогой мой, если ты так будешь рассуждать, то откажись от завода и поезжай в Крым разводить канталупы. Никто на заводе не может быть правым, кроме тебя.
Комиссия во главе с самим губернатором прибыла в Мотовилиху на исходе дня. С нею был и полковник Нестеровский, но де-юре, без полномочий, как лицо необъективное. Пока губернские чины обследовали цех, не слушая рабочих, жаловавшихся на тесноту и пагубную спешку, пока губернатор разбирал отчеты, отражающие ход строительства, испытаний и экономии, полковник доверительно говорил зятю:
— Не принимай близко к сердцу, Николай Васильевич. Ни одного завода нет в мире, где бы не случалось всяких бед. Главное, нам найти причину гибели пушек.
— Я все понимаю, Михаил Сергеевич, но эти люди мне были дороги, и могу же я по-человечески их оплакивать.
Губернатор тем временем отложил бумаги, предложил Воронцову и Нестеровскому по сигаре и, поудобнее расположившись в кресле, спросил:
— Как вы полагаете, Николай Васильевич, воспользуются ли этим прискорбным случаем смутьяны?