Наталья Иртенина - Царь-гора
— Ты обязательно останешься жив, — продолжал Шергин с нажимом, словно приказывал остаться в живых, — и уйдешь за границу…
Прапорщик снова не сумел совладать с мышцами лица, поддерживающими на месте челюсть.
— Я?.. Я не уйду… Никуда я не пойду из России.
— Пойдешь. Отыщешь себе пристанище за границей. Будешь жить и хранить Россию там. А потомки твои пусть возвращаются, когда будет можно.
Миша мотал головой, сначала медленно, потом быстрее.
— Нет.
— Да! Посмотри туда.
Шергин показал рукой наверх, на покрытый ледником гребень горы, неровным и расщепленным кольцом окружающий долину.
— Туда мы не пойдем, — опять с нажимом сказал он.
Чернов, поглядев на отвесные, заледенелые стены, снова перестал что-либо понимать.
— А зачем… — выдавил он.
— Вот и я говорю — незачем нам туда лезть. Не по Сеньке шапка. Мы свою высоту взяли. Большего нам не дано. Остальное пускай берут наши потомки, если сумеют. Если им будет дано. А наша задача — сохранить для них это.
Он обвел жестом маленькое горное каре с озером и цветущей прибрежной полосой, с отдыхающими солдатами.
— Но они сумеют. Это обетование… я получил его здесь. Обетование о потомке. Мой сын жив…
Шергин вдруг затрясся и закрыл лицо руками.
Прапорщик Чернов смущенно отвернулся и еще раз смерил взглядом крутые скалы, хмурые, совершенно неприступные.
— Это какой же дурак туда полезет? — нарочито грубо спросил он, чтобы не дрожал голос.
— Я не знаю, — сказал Шергин, резко отдернув руки и вернув себе нормальный вид. — Но дураков в России с избытком хватает сейчас.
Миша Чернов окончательно сконфузился, видя, что смысл разговора уходит от него все дальше.
— Ступай, — отпустил его Шергин. — Стой. Пообещай, что не забудешь этот разговор.
— Ага, — кивнул прапорщик, — ладно.
Тут же зарумянясь и вытянувшись во фрунт, он поправился:
— Так точно, господин полковник.
Оставшись один и прогнав Ваську, который явился напомнить о холодном уже мясе, Шергин вооружился огрызком карандаша, расстелил на валуне лоскут бумаги и принялся писать отвыкшей от подобных упражнений рукой. Слова поначалу выходили корявыми, жирными, затем буквы становились все тоньше и мельче и, не поспевая за мыслями, наползали одна на другую.
Он писал больше часа, взмок от напряженной работы и несколько раз торопливо оттачивал ножом затупленный грифель. Лишь в одном месте он запнулся и долго не решался продолжать. Наконец карандаш снова клюнул бумагу. «Россия спасена, я услышал эти слова здесь, они прозвучали так ясно, как будто рядом был кто-то, но никого не было, и все-таки они были сказаны, я не знаю, что эти слова будут означать через сто лет, наверно, что-то другое, но сейчас они звучат в моем сердце и, точно знаю, не только в моем, и означают одно: мы заслужили то, что заслужили, а теперь нужно смириться и терпеть, Русь всегда спасалась терпением, я хотел бы умереть здесь, на горе, но я нужен моим людям, солдатам, потому…» Слово «потому» он недовольно вычеркнул и продолжал: «Я чувствую, что скоро освобожусь, нет, уже свободен, я ничего больше не должен этой войне, я отдал ей все, что мог, нет, еще не все, осталось последнее…»
3
Алтай и прежде не скупился на яркость красок и художественные переливы оттенков. Но на высоте около трех тысяч трудно было ожидать чего-то, кроме черно-белого рисунка. Однако здесь тоже встречались вариации: опалово-синие пятна мхов, глянцевая ржавчина лишайников, киноварь скал, фиолетовые тени в складках горных пород, голубые ореолы ледников, салатные пучки травы, желтые увядающие маки. Как будто модный художник наляпал кисточкой разноцветные мазки и выставил свое произведение на поднебесный аукцион, где его могли вволю оценивать пролетающие по делам ангелы и гуляющие по облакам святые угодники.
Федор почувствовал себя одним из них, пробираясь по молочному туману облака, решившего отдохнуть на склоне. «В сущности, покорение горы не что иное, как паломничество, — вспомнил он свою старую мысль, — тут уже и до святости недалеко».
На третьи сутки восхождения он вплотную подобрался к верхней границе тундры, где мелкая жухлая трава клиньями врезалась в курумы — каменные осыпи и безуспешно пыталась взбегать на морщинистые скалы с шапками снега. К полудню четвертых суток Федор оказался в ледово-каменном мешке и до вечера обползал его стены в поисках пути. В сумерках он удачно провалился в узкую расщелину, уходившую наклонно наверх, будто лестница без ступенек. Заночевать пришлось здесь же, втиснувшись в поперечную трещину. О том, чтобы залезть в спальный мешок, нечего было и думать. «И для чего я терплю такие муки?» — спрашивал себя Федор, скрюченный в три погибели. В том же положении он исхитрился приготовить ужин — вскрыл банку консервной колбасы и наделал бутербродов. «Определенно, это у меня наследственное, — размышлял он. — С каждым часом я все сильнее ощущаю в себе гены полковника Шергина. Этого загадочного Франкенштейна с любящим сердцем и мистической судьбой… Но, с другой стороны, разве меня влечет наверх родственное чувство? Ничуть. Я совершенно свободен от подобной сентиментальности».
Тут ему пришло в голову, что он свободен вообще от всего — и именно здесь, на высоте трех с лишним километров это ощущалось как абсолютное счастье, тогда как внизу, на земле рождало лишь тоску неприкаянности. Это новое чувство свободы поразило Федора до глубины души. Он попытался увидеть себя со стороны: скорченный, забившийся, как таракан, в каменную щель, дрожащий от холода — и рассмеялся. Но смех тоже был счастливый.
Проснувшись рано утром, он доел бутерброды и решительно полез вверх. Трещина в скале кончилась лишь через несколько часов. Выбравшись из нее и сбросив рюкзак, Федор долго лежал на спине. По синему морю вверху медленно плыли белоснежные лодки; в них не было гребцов, но, очевидно, лодки точно знали, куда они направляются. В какой-то момент Федору стало казаться, что не лодки плывут, а он сам куда-то движется. И в отличие от них он пока не совсем понимал, к какому берегу его несет.
Потом он встал и увидел захватившую дух картину. Прямо перед ним начинался короткий спуск в крошечное горное каре, посреди которого лежал кусочек неба. И по нему так же медленно плыли умные белые лодки. От этого опрокинувшегося неба на какое-то время в голове у Федора все смешалось. Он вдруг перестал понимать, где кончается небо и начинается он сам — скольжение лодок, переходящее в его собственное движение куда-то, делало эту границу несуществующей.
Каре окружало разорванное кольцо заснеженных скал. Травы возле озера не было и само оно не парило, но Федор узнал место по описанию. Сотня солдат с полковником Шергиным пришла сюда другим путем, не тем, который достался ему, но завещание полковника, безусловно, ждало его здесь.
Он спустился в долину и подошел к берегу. Вода была прозрачна до самого дна. Положив руку на поверхность озера, он тут же отдернул ее — обожгло холодом.
Федор не торопился. Он собрал свой туристический мангал, нашел у озера немного мха, разжег костер. Поставил воду и сварил суп из концентрата. В первый раз за четыре дня наелся вволю и ощутил от этого необыкновенное блаженство.
Только после этого он принялся за поиски. Задача облегчалась тем, что прапорщик Чернов был хорошим наблюдателем и имел великолепную память. Спустя десятилетия после войны он с точностью воспроизвел в книге подробности ландшафта и обрисовал скалу, в которой полковник Шергин схоронил заветную шкатулку. В скале было углубление, похожее на раскрытую слоновью пасть. Запустив туда руку по плечо, Федор наткнулся на имущество полковника.
Лакированная шкатулка красного дерева не пострадала от времени. Он вернулся к костру, сел и раскрыл ее безо всякого положенного в таких случаях трепета. Кроме бумаг, в ней хранились реликвии полковника. Федор вынимал их по очереди и долго, с внезапной грустью рассматривал. Небольшого формата Евангелие, сильно запачканное бурой кровью. Пожелтевшая фотография — молодая женщина с двумя детьми. Медальон с завитком светлых волос. Чеканный образок Богородицы на шею.
Бумаги, ломкие на сгибах и потемневшие, он перебирал еще дольше. Их было слишком много, чтобы сразу разобраться. На одной вверху стояло имя «прот. Иоанн Кронштадтский». На другой внизу — «Николай». Следующая была адресована «четвертому Государю, который приедет в Саров». Федора охватило странное волнение.
Это не был восторг профессионала, заполучившего в руки нечто важное. Голоса предков на старых документах могут звучать ясно и громко, но все же это голоса из той реальности, которой уже нет и никогда не будет. На бумагах полковника Шергина были записаны живые голоса, они звучали из какой-то другой реальности, которая никогда не умирала и никуда не уходила. Она была здесь и всегда, и Федор почувствовал ее присутствие. «Как если бы в дверь дома, где живут старые замшелые агностики, постучался настоящий Дед Мороз», — подумал он.