Сюгоро Ямамото - Красная Борода
— Знайте, без меня «тридцать шестой» давно бы лежал на дне.
А вспомнил я капитана Буля потому, что и Кояма точно так же не соглашался никак уйти в отставку. И однажды, когда ему в который уж раз предложили весьма крупную сумму, лишь бы отправить его на покой, Кояма сказал: «Денег мне ваших не надо, отдайте «семнадцатый», и я на все соглашусь!»
«Семнадцатый» к тому времени был давно уже списан и стоял на приколе близ Токуюки. А так как охотников приобрести его даже по дешевке не находилось, условие капитана Коямы было охотно принято. По его просьбе пароход отбуксировали к восточному побережью, и капитан пришвартовал его к берегу, под соснами, в том самом месте, где он находился по сей день. Так началась уединенная жизнь Коямы на «семнадцатом». Как я говорил уже, у капитана были и сын и дочь. Сын, служащий торговой компании, получал приличное жалованье, дочь вышла замуж за состоятельного торговца и, уж само собой, ни в чем не испытывала нужды. Дети не раз выражали желание взять отца к себе. Кояма давно овдовел, и сыну с дочерью было совестно перед людьми оставлять отца в таком положении. Но Кояма всякий раз отказывался покинуть «семнадцатый». Как говорили местные жители, он походил на раковину фудзицубо, намертво присосавшуюся к скале. Так ли, этак ли, но детям оставалось лишь успокаивать голос совести ежемесячными денежными переводами.
В иностранных романах не раз и не два читал я о том, сколь сильна романтическая привязанность моряка к своему кораблю, и, признаюсь, был растроган историей Коямы и упорством капитана Буля, который доныне не выпускает из рук штурвала, вперив в морскую даль свой невидящий взор.
— Наверное, старик Кояма всю жизнь проплавал на «семнадцатом»? — волнуясь, спросил я.
— Да нет, — спокойно ответил Такасина, — года четыре, от силы пять, когда служил матросом. «Семнадцатый» ведь раньше был пассажирским колесным пароходом, потом его переделали в доке под перевозку грузов, и до самого конца он ходил в сухогрузах.
Признаться, такой ответ несколько меня обескуражил. Ведь если Такасина говорил правду, вся эта история утрачивала свою романтическую прелесть.
— Но почему же тогда, — не отступался я, — капитан Кояма живет отшельником здесь, в камышах?
Как вам сказать, — задумчиво произнес Такасина. Он пыколотил трубку о край очага, снова набил ее табаком и раскурил. — Разное говорят, но толком никто ничего не шлет. Странный он какой-то, этот ваш капитан.
Как-то потом уже, поздней осенью, мне довелось провести целую ночь наедине с капитаном Коямой.
Правда, еще до этой памятной ночи я раза два или три подплывал на своей плоскодонке к пароходу, подолгу болтал с капитаном и даже поднимался на палубу. Судя по всему, большую часть дня Кояма занимался уборкой. Он драил палубу и протирал машину. Белый корпус судна всегда был девственно чист, словно только что из покраски. На овальной доске на корме четко виднелась обрамленная замысловатыми голубыми виньетками надпись: «Восточное пароходство. № 17». Паровые котлы сверкали и лоснились от смазки, словно их только что доставили с завода, капитанский мостик сиял чистотой, все деревянные части и штурвал отливали матовым светло-коричневым блеском, а медный колокол машинного телеграфа и привязанная к билу бечева выглядели новехонькими. Все это никак не вязалось с рассказом Такасины, и я решил для верности узнать у самого Коямы, как долго он плавал на «семнадцатом». Капитан поскреб затылок козырьком фуражки и сиплым голосом произнес:
— Н-да... годика четыре отплавал. Точнее не вспомню, но года четыре с гаком будет.
«Выходит, Такасина прав, — подумал я, — и никакой он особой привязанности к «семнадцатому» питать не должен...»
Был лунный и безветренный, но довольно холодный вечер — как-никак середина октября, — когда мой друг Кура из рыбачьей харчевни «Сэмбон» пригласил меня на ловлю живца и мы отправились к восточному побережью. Где-то уже около десяти вечера наши лодки подошли к мелководью у самого устья протоки. Как раз начинался отлив, и из-под воды проглянули две песчаные отмели. Там мигало уже десятка полтора фонарей — это опередившие нас рыбаки ставили ловушки. Я остановил свою плоскодонку и глядел, как Кура ловко изогнул длинные спицы, отчего отверстие мешка приняло квадратную форму, и воткнул их концами в песок, прижав нижний край мешка вплотную ко дну. Теперь живец, направлявшийся к морю, сам собой попадал в ловушку. Не переставая работать руками, Кура, заикаясь и растягивая слова — он с детства был косноязычен, — объяснял мне нехитрое устройство ловушки. Вдруг, едва он умолк, кто-то окликнул меня, словно только и ждал, когда Кура закончит свои пояснения.
Я оглянулся. На другой стороне отмели, размахивая фонарем, стоял капитан Кояма.
— Живца промышляете? — спросил капитан. Он приподнял до груди увесистый мешок и просипел: — Нынче ночью раньше обычного к морю пошел. Вон какой взял улов. На сегодня, пожалуй, хватит, пора и домой. — Потом дружелюбно и, как мне показалось, даже слегка заискивающе предложил: — Не пожалуете ли ко мне в гости?
Я взглянул на Куру. Он молча ладил следующую ловушку. Поколебавшись немного, я решил, что обижу Кояму отказом, и, предупредив Куру, направил свою плоскодонку вслед за лодкой капитана. Ярко светила луна, но узкая протока, лежавшая в тени высоких камышей, все равно оставалась черной. Я плыл за Коямой, после первых же поворотов утратив всякое представление о том, где я, собственно, нахожусь. Но капитан уверенно вел свою лодку, и вскоре, миновав узкую, извилистую и совершенно неведомую мне протоку, мы причалили к борту «семнадцатого».
А еще через полчаса мы уже сидели на циновках в тесной каюте и распивали чай. Кроме каюты, отделанной на европейский лад, на рейсовых пароходах имелась всегда и каюта в японском стиле. На «семнадцатом» обе эти каюты казались даже чуть просторнее, чем обычно, — может быть, оттого, что его переоборудовали из колесного судна. По бортам тянулись иллюминаторы, сзади стояла деревянная переборка, отделявшая каюту от машинного отделения, а впереди, за перегородкой, находилась вторая, значительно большая по размерам каюта, обставленная по-европейски. Пол нашей каюты был устлан четырьмя циновками, на переборке висела самодельная полка с крохотным домашним алтарем, десятком книг и маленьким стеклянным ящичком с куклой, втиснутым между книгами и углом полки. Кухня помещалась в соседней каюте. Здесь же стояла небольшая жаровня, рядом — шкафчик для чайной посуды, складной столик, ведерко для угля, прикрытая крышкой плетеная корзинка, доска для игры в сёги[61] с коробкой для хранения фигур и многие еще мелочи, так необходимые в холостяцком быту. Каждой из них было отведено свое особое место — старик, по всему судя, любил порядок.
— Вас удивляет эта кукла? — спросил капитан, проследив за моим взглядом. — Оно и верно, вроде для чего старику кукла? Как-то пришел ко мне сын с внучкой. Ей было в ту пору пять, не больше. Помню, она ударилась в слезы: подавай куклу, и все тут! Сын говорит: отдай игрушку, зачем она тебе! Но я не отдал. Сколько уже лет она здесь, рядом со мною. Я и теперь никому бы ее не отдал.
Помнится, я завел тогда разговор о морском характере, о том, что-де капитан Кояма, как это принято у моряков, любит и бережет свое судно.
— Если я не ослышался, сегодня Кура вас сэнсэем назвал? — Капитан улыбнулся. — Не знаю, в каких вы преуспели науках, но, наверное, приятно, когда тебя величают сэнсэем. А причина, по которой у меня пароход всегда в порядке, проще, чем вы думаете. Дело в том, что детвора, эти окаянные бесенята, стоит им здесь появиться, то черной краской корабль обмажут, то заляпают грязью. Нынче детишки совсем от рук отбились. Чуть углядят что чистое да красивое, сразу давай ломать и марать, да еще радуются, будто кровного своего истребляют врага. Ругай не ругай их — все без пользы! Вот и изволь всякий раз подчищать да закрашивать их мазню. А кому, как не мне, прикажете заниматься этим пароходом?
Мы поболтали еще о всякой всячине, и — сейчас уж не вспомню, как это вышло, — капитан заговорил вдруг о своей давней любви, а я, приняв безразличный вид, внимательно его слушал. Известно ведь, одним рассказчикам нравится, когда слушатели проявляют к их повествованию повышенный интерес — вздыхают да охают, других же, напротив, внимание только отпугивает. Здесь важно не ошибиться. Ошибешься — и пиши пропало, уплыл из рук прекрасный рассказ. Чутье мне подсказывало, что Кояма как раз из пугливых, и потому я старался его не спугнуть.
Рассказ капитана был прост и бесхитростен.
Ему едва исполнилось восемнадцать лет, когда он влюбился — впервые в жизни. Девушка, дочь хозяина мелочной лавчонки в Синхорикаве, была на год моложе Коямы, звали ее О-Аки. Чувство их было наивным и чистым, какой бывает всегда первая любовь. И длилась она более трех лет, пока неожиданно ей не был положен конец. Нет, они не разлюбили друг друга. Просто их разлучил отец О-Аки.