Сергей Мосияш - Святополк Окаянный
— Вышата, а ты что ж молчишь? — обратился князь к тысяцкому.
— А что говорить-то, Ярослав Владимирович, убавка была бы очень даже нам кстати. Но ведь лбом стену-то не прошибешь.
— Отчего? — усмехнулся князь. — Ежели лоб железный, а стена трухлявая, можно и прошибить.
Переглядывались вятшие, никак не понимая, куда клонит князь, чего ему от них надобно. Почему посаднику, сроднику своему, н рта раскрыть не дает? Все понимали, что убавка была бы весьма полезна Новгороду, но ведь испокон об этом и речи не могло быть. А ну как князь проверяет, кто чем дышит. Угоняю что? Он уж не при должности, не сегодня-завтра к праотцам отправится, ему бояться нечего.
Потому все выступавшие осторожничали: убавка, мол, это хорошо, но как еще на это великий князь поглядит. При упоминании о Владимире Ярослав кривил рот в загадочной усмешке, то ли боязнь свою скрывая, то ли, наоборот, хорохорясь. Поди угадай.
Наконец, когда почти все высказались, заговорил сам Ярослав:
— Ну что ж, новгородцы, я рад, что дума и забота у нас общая. Спасибо вам за советы, я и буду им следовать.
На том и распустив вече, так и не сказав, какому же совету следовать будет, эвон их сколько было-то, что ни голова, то свой совет. Велел князь только посаднику задержаться.
Когда они остались вдвоем — князь и посадник, Ярослав молвил:
— Ну вот теперь говори, Константин.
— Коня за хвост не имают, — проворчал посадник. — Я на вече хотел говорить. Почему не велел?
— Ну, во-первых, я знал, что ты хотел сказать. А во-вторых, надо меньших сначала послушать. Ты б выступил, они б все за тобой, как бараны, кинулись. Ты заметил, ведь я своей воли тоже не высказал.
— Да, твоя-то воля разве что дураку не видна.
— Ой ли?
— Чего «ой ли»? Думаешь, не видно было, как ты этому старому пердуну головой-то кивал этак осторожненько?
— А что? Он дельные мысли высказывал.
— А знаешь, что будет, ежели мы Киеву выход не вышлем?
— Что?
— Рать. Хочешь с родным отцом мечи скрестить?
— Бог с тобой, Константин. Не хочу я этого. Но и отправлять две трети в Киев не намерен.
— Но ведь ты, Ярослав Владимирович, должен понимать — докуда платится дань, дотуда и земля считается частью Руси. Вспомни вон радимичей, отказались платить, что с ними сделали?
— Примучили.
— Верно. Волчий Хвост так хвоста накрутил, что им и доси икается. Ты этого нам хочешь?
— Но ты не равняй радимичей с новгородцами.
— Я не равняю, князь, но остерегаю тебя от шага необдуманного. Отказом от дани ты кинешь нож меж отцом и сыном, меж Киевом и Новгородом. Мне твой отец — брат сродный, и я против него меч никогда не обнажу. Слышишь? Никогда.
— Полноте, Добрынич, я ж тоже князю Владимиру, чай, не чуженин. Разберемся.
Ярослав сам проводил посадника-сродника до дверей, успокоил, мол, подумаем. Но когда закрылась за ним дверь и затихли шаги на лестнице, молвил с угрозой:
— Ты у меня допрыгаешься, угодник киевский.
Утром, вызвав к себе Вячку, Ярослав спросил, супя брови:
— Был вчера на малом вече?
— Был. Разве меня не видел, князь?
— Слыхал, что решили?
— Слыхал, Ярослав Владимирович.
— Что?
— Убавку сделать.
— Вот и сделаем, как народ хочет. Ныне выход не отсылай.
— Как? Совсем?
— Совсем. Ни единой гривны. Слышь, Вячко, ни единой.
— Еще б не слышать, — раскраснелся довольный казначей. — Ох, Ярослав Владимирович!
— Что «ох»-то?
— Да здорово, говорю, получается. Теперь хошь прижиматься не будем.
— Будем, Вячко, будем. Надо церкви новые ставить. Народ окрестили, а молиться где? Волхвы вон на Торге опять людей мутят. Одному днесь язык велел вырвать, так ныне вместо него три объявилось.
Удар в спину
Годы в старости летят быстро, мелькают стрижами острокрылыми, опадают листьями порыжелыми, и вместе с ними исчезают те, кого знал и любил ты, кто любил тебя. Ушел из жизни Добрыня Никитич — самый близкий и дорогой для Владимира человек, вскормивший, вынянчивший его когда-то. Как на грех, занемог сам великий князь и не смог поехать и проводить в последний путь своего кормильца и пестуна.
Все меньше вокруг тебя старых слуг твоих, к которым привык смолоду. И уж спокойно начинаешь заботиться об уходе своем.
Владимир призвал каменотесов и велел готовить для себя гроб мраморный, И даже как-то зашел к ним в мастерскую, огладил рукой не оконченный еще гроб, молвил негромко:
— Отдохну здесь.
И более не появлялся там. И даже когда пришли мастера сдавать работу, рассчитался с ними князь, но пойти посмотреть, как сделали, отказался.
— Верю, что добротно сладили. Спасибо.
Митрополит, узнав об этих приготовлениях, пришел к князю с укором:
— Грех ведь это, сын мой, смерть свою звать. Зачем торопишь ее?
— Я не тороплю, отец святой, сама заглядывает в очи.
— Оттого и заглядывает, что зовешь. Отринь от себя всякую мысль о ней. Живи, как Бог велит, Владимир Святославич. Не суетись.
— Хорошо, отец святой. Прости меня, грешного.
— Бог простит.
Благословив князя, митрополит ушел. Согласившись со святым отцом внешне, Владимир все же испытывал какое-то непонятное беспокойство. А оно началось с того, что осенью не пришла дань новгородская — две тысячи гривен. Прождав до снега, Владимир послал гонца к Ярославу напомнить о долге новгородском. Гонец уехал и как в воду канул. «Неужто на зверя натакался?» — думал Владимир и собрался уж посылать второго.
Но тут воротилась пропащая душа.
— Пошто так долго ездил? — спросил князь гонца.
— В порубе сидел. — отвечал тот.
— Где? За что?
— В Новгороде, князь, в Новгороде. Ярослав Владимирович, прочтя грамоту твою, велел меня в поруб упрятать. А за что — не сказал.
— Т-так, — побледнел Владимир. — Т-так. Это что-то навое — великокняжеского гонца в поруб прятать. Ну, а отпустив тебя, он ответ прислал?
— Да. Вот грамота, Владимир Святославич. — Гонец вынул из-за пазухи свернутый трубочкой пергамент и с поклоном подал князю.
Владимир сорвал печать, развернул грамоту, впился в нее встревоженным взглядом. Предчувствия не обманули его. Даже начиналась грамота нехорошо, без уважительного «великий князь» и даже без сыновьего «отец».
«Князь! Ты сидишь в своем киевском уделе, я в своем новгородском. Почему Новгород должен платить Киеву, а не наоборот? Чем Новгород хуже Киева? Только тем, что ему своего хлеба всегда не хватало и все время приходится закупать на Волге. Киев же, находясь в землях плодородных, в краях теплых, имея своего хлеба вдосталь, еще и с Новгорода плату тянет. Нет в этом и капли правды. Новгород не раб Киеву, но равный. Отныне, князь, я отказываюсь быть данником твоим. И ежели ты не согласен, я готов преломить копье с тобой».
У Владимира потемнело в глазах от последних слов.
«И это сын отцу пишет! Да когда это было на Русской земле, чтоб сын на отца меч поднимал? Наказать. Немедленно надо наказать неслуха. Сгоню со стола, посажу Бориса».
Владимир велел звать бояр, а когда они собрались, обратился к ним с такими словами:
— Новгород отказался платить выход в нашу казну. Надо наказать Ярослава. Мостите мосты, теребите дорогу Новгородскую. Сам поведу дружину.
Он не показал боярам грамоту Ярославову, было что-то стыдное в ней, оскорбительное для его седин.
Но беда, как всегда, не приходит одна. С юга пришла тревожная весть: «Печенеги набег готовят».
Призвал Владимир Бориса:
— Сынок, только на тебя и могу надеяться. Сказывают, печенеги набег готовят. Доберись-ка до своих друзей, узнай, правда ли это. Возьми мою дружину.
— Как же я к друзьям с дружиной оружной явлюсь, отец?
— Ну а как? Один поедешь, что ли? Что, ежели они и впрямь уже наготове?
— Не верю я, чтоб Артак с Загитом готовились в набег.
— Веришь не веришь, сынок, а проверить надо. Не они ж одни князья в степи. Раз уж боишься недоверием обидеть друзей, то оставь дружину в Василёве. Оттуда добежишь до них лишь с милостниками. Не можем мы на Новгород идти, не убедившись, что за спиной у нас мирно. Не можем. Езжай, сынок. Воротишься, пойдем на Ярослава. Он мне кровную обиду нанес. Я отберу у него стол, тебя посажу.
— Меня? В Новгород? — удивился Борис.
— Тебя. А что?
— Да есть же братья старше меня.
— Есть-то есть, да Новгород не про ихнюю честь.
— А Ярослава куда?
— Этого сукина сына в поруб затолкаю. Пусть попарится. Вон Святополк посидел под гридницей — сразу шелковым стал. И этому спесь-то собью. Ишь, Рогнедины рожки прорезались. Я их живо собью.
Борис видел — сердится отец, но уже не был страшен даже видом. Скорее жалок. Голова трясется, в руке костыль. Какой он вояка?
Однако Борис — сын неперечливый.