Владимир Личутин - Раскол. Книга III. Вознесение
Морж цедил слова хрипло, с натугою, но уже с дальним умыслом. Ведал бы Любим, какого врага он нажил себе в Соловецкой тюрьме. Да знал бы и Морж, какого несгибаемого молодца нацепил он на уду и вот пытается вытянуть на глинистый креж из воды; как бы и самому не вскользнуть и не сверзнуться в омут на поедь донным налимам.
– Не стоять бровям выше лба, – ухмыльнулся Любим, уже остывая; он снова поднялся во весь рост, угнув голову под матичное бревно, и спиною, как глухими ставнями, плотно укупорил окно. Сумрачно стало в келье, лишь рассеянный свет едва сочился в притвор двери с монастырского двора. На мощенной камнем соборной площади лежали матовые лужи с голубыми теплыми разводьями; значит, на воле разведрилось; там, в небесном водополье, ярилось сейчас благословенное солнышко; там омытые влагою приозерные калтусины, боры и тундряные морошечные палестины пахли хмельно и сладко. Любим в мыслях-то уже взмыл белым соколом с крепостного облома, оперев крылья на упругий полуденный ветер с горы. Повыше чуток взняться над морем, так и родину милую видать; вон она, Канская земля с болотными разливами и мутными ручьями; а ежли чуть правее кинуть взгляд – там-то и найдешь каменистые красные щельи по-над Мезенью-рекою, и Окладникову слободку, и родную старинную избу в два жила на угоре, и мать Улиту Егоровну в синем костыче из крашенины, в раздумье торчащую на взвозе, как будылина пересохлая в зимнем поле…
Любим окротел вдруг, как смиряется приливная полная вода в реке, готовая вот-вот дрогнуть и повернуть назад к морю; и все тогда в природе затихает, поджидая речного вздоха. Архимарит почувствовал перемену в настроении; что-то стронулось, отмякло в узнике:
– Перетопчется, сынок, переможется. Прости нас, коли сгруба чего… Мы же тебя спасти решили…
Городничий с удивлением воззрился на Никанора, но промолчал. Чудил старик. Ладно; была бы наживка, будет и наважка. И Никанору не век атаманить.
– Кругом тебя комарье и оводье. Жалят немилосердно, тебе свету красного ныне не видать. Так тебя обложили…
– Да ну? – притворно удивился Любим.
– Тебе веры ныне нигде нету, как ты хошь, – городничий смирил тон и пошел на поддержку архимариту. – С той стороны спрашивали тебя, дак мы ответили: де, ты к нам, православным, переметнулся, с братом родным стакался, а с еретиками до конца расскочился и дела тебе до них нет. Иль не правда?..
– А ты не зуди, балабон. Я тебя в упор не слышу, от лаптя оборка. Кулемки ставишь, да как бы самому не угодить поганою башкою.
– Не говорено так… Пока не говорено, Любим Созонтович. – Никанор уважил стремянного по отчеству, чтобы загасить в зачине новую вспышку гнева. – Нам, милок, с тобою не равняться. Ты царю под локоть примостился, о конь при стремени стоишь. Да того, видать, не знаешь, служивый, что на тебя кругом поклепы. Завистники ямы роют, подметники негодуют: де, простой смердишко к Терему прилепился…
– А что вам-то от меня надо?
– Да ничего… Сказать, дак пустяк малый. И в тягость тебе не станет. А славы в том больше, чем на бою; вся Русь православная тебя почтит.
И архимарит вдруг поднялся с лавки, отбил Любиму большой поклон.
– Добре знаю ваши прихилки. Обманом стоите. За так-то и окуневого пера не кинете поись… За какую корысть меня к себе притуляете? В ком стыда нет, в том и чести ни на полушку…
– Ломливый больно, – буркнул городничий. Архимарит дернул Моржа за рукав.
– Коли так, и ты поклонись. Не переломишься.
… И не поймешь сразу, дуруют ли оба, играют скоморошину иль действительно из больших почестей склоняют голову перед стремянным. Любим не мог понять их замысла, но досужий тайномысленный разговор невольно затягивал в себя, хотя служивый был начеку, окорачивал себя, не давал послабки. Сунь лишь ноготь, незаметно и всей руке пропасть… Эх, неволя-то не серебром-златом усыпана, но слезьми улита.
Городничий тоже поднялся, нехотя поклонился и торопливо уселся снова.
– Так чего надоть? Жметесь, как девки на выданье: и хочется, и колется…
Видно было, как архимарит колебался, бросал косой взгляд к порогу, где сутулился Феоктист; ждал от чернца поддержки, а у того будто язык примерз. Ведь даве в архимандричьей келье наконец столковавшись, решили дело полюбовно, и нынче бы цепи с Феоктиста сняли, не спрашивая больше обязательств…
Ну а куда далее отступать? И Никанор решился:
– То и надо от тебя, служивый, грамотки снесть к нужным людям да проведать на Московском дворе, как лето нам коротать, к какой нужде еще подвигаться, – вкрадчиво заговорил главный смутьян, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего. – Есть там и бояре наши, и кой-кто из думских, так велеть надо им, чтобы без промешки и волокиты вершили дело в нашу сторону и царя на ум наставили; зря ведь дурует. Без нашей-то молитвы в ад прямым путем…
– Да сами-то что не снесетесь? Поди на каждой кочке ваши уши понасажены.
– Сами-то мы с усами, про то другой сказ. Да этот редкозубый дьявол Мещеринов, как змий хичный, налетел на нас, шибко зажал и всех гонцов перенимает… Хотя у хлеба не без крох… Кой-кто печется о нас… Как до царя с воеводской вестью потекешь, долго ли наше писемко в сапожонко вкинуть? Не велик и груз, килу не наживешь. Подумай, сынок…
– И думать не хочу. Вижу, к измене клоните. Раскинули мережку, поймали меня, да больно сеть дырявая.
– А мы в тройницу тебя…
– Железный невод вяжите, может, и уймете мертвым…
– Мы тебя на Божьем слове уловим. Как ни крепись, милый, а в нашей заставе быть. Попомни меня. На нашей стороне Бог и правда… А ты-то, Феоктист, чего там молчишь?
– А чего молвить? – наконец нарушил молчание чернец. – Иль сила солому не ломит? Отняли же вы у меня язык! Брат, ой брат… Ступай к Москве, дойди до царя-батюшки, там найдется чего сказать. – Феоктист запнулся. Поправился тут же: – Скажи, пусть не дурует. Чем братия повинна? Что за Христа стоит?
– Вижу, и ты споткнулся, маловер. За Бога спрятался, а государя предал. И не просите… Одно мне ведомо: измена страшнее смерти. Я клятву давал. Предавший однажды предаст многажды. И слов не тратьте попусту, и не просите…
– Да мы заставим тебя! – вскричал Морж и устрашающе наставил кулачищи на Любима.
– А ты, вор и содомит, сатанинский выползок, от старой б… сколотыш, загунь…
Глава вторая
… Вот и время-то нынче на дворе испротухло, измозгло и сквасилось, как испрокислая в кадушках рыба вешнего посола; и в воздухе-то, коим прежде было не напиться, живет непроходящая воня; и люди-то как бы захмелев от этого смрада, вялы и сонны, и опойны, и бродят по монастырю, как на ватных ногах, и мелют непотребное, и те слухи, что принесены из мира, полны мертвечины и нелепицы, словно бы воистину кончается белый свет и нисходят на Русь злокозния сатаны, одолевшего Христа… И осаждают обитель вещуны блудословные, и пророки темные, и доки косоглазые, и девки-трясоголовки, – и все себе на уме, и будто больше всех ведают; и от этих забредших без пути паломников, как от чертей непотребных, точится тот же могильный дух…
И невольно воскликнешь: ох и ох, да лучше бы из келеицы не вылезать на крыльцо, чтобы только не видеть последних дней, спосыланных неистовыми людьми… Сказывают, де, из пустозерской ямки шлет на меня клеветы расстрига Аввакум, раскидывает по земле нелепицы одна чуднее другой; Бога четверит, рассаживает по стулцам в небесной избе, а Святую Троицу, не убоясь Его гнева, называет жидовской единицей. Живет ведь песяк, до сей поры чернила изводит, людей дурует по весям, мутит бедным головы; и я тому виною, что мало бил его батожьем да, поддавшись уговорам Михайловича, тогда же не всунул до самой смерти в монастырскую темничку, а сослал в Тоболеск на разврастительные пиры блудословия и гили. Черт, воистину заозерский леший из заволжских крепей, а не человек во плоти; знать, кован из дамасской стали, коли ржа его не ест и, в земле сидя, за столько лет не изгнил… И в последние земные годы завсе меня клюет, как бойцовский петух, и насылает адских посулов этот еретник и разрушитель церковного престола. В Святом писании заблудился, как под бабьей юбкою, и не расцвел от красоты божественных словес, но сопрел от них, будто чирей на лядвии; и как только стадо свое пас, ежли убогий головенкой не приспел, что Святая Троица воистину нераздельная единица, ибо Вседержитель-отец – голова и хозяин всему; он и бездна, и мрак, и свет, и лед, и пламень. Он вмещает в себя все сущее вместе с солнцем и звездами, а не только Христа и Дух Святый, и в своей безграничности невидим и неподвластен размышлению самому величайшему уму. Но Троица же и неслиянна, как в природе живет сама по себе любая малая тварь, сотворенная Господом. Бог – не только Всё, но он и больше, чем Всё, ибо он над Всем; а этот раскольниче Аввакумко воспринял небесную семью, как пьяную родню с деревенского порядка, рассадил ее по лавкам в избе да каждому сунул по крюку с медом: де, упивайтесь до бесчувствия, но, глядя с облака, и нам попускайте во грехе, копошащимся на земле, яко червие после грозового дождя… Вот и воня кругом, что Вседержителя спутали с кабацким целовальником, который разливает вино по ведрам, кружкам и чаркам, обещая хмельного счастия, и от того питейного двора побредя в угарном духе, чего только не взбредет пьяному ярыжке в забубённую головушку; и чуть погодя, свалившись под забор, невольно возомнишь себя Спасителем, да и заблажишь о том на всю округу…