Руфин Гордин - Василий Голицын. Игра судьбы
Добра не ждали, нет. Ни добра, ни милости не будет. Хмуро было на душе, хмуро и в природе. Небо стелилось низко, обложенное тучами до краев. Казалось, они вот-вот прольются. Но тучи медлили. Ни шевеления, ни колыхания в них не было заметно. Ровной пеленою стелились они над землей, словно бы замершей в ожидании грозы, дождя. И воздух замер в неподвижности. Полевые жаворонки, сопровождавшие их всю дорогу, тоже куда-то исчезли. Тишина и покой распростерлись как бы в томлении.
— Гроза медлит, — заметил Емельян Украинцев, сидевший в возке рядом с князем Василием и княжичем Алексеем. Возок был крытый, просторный, что твоя карета. — Может, и минует. И та, другая, что нас ждет…
— Э, нет, — грустно возразил князь. — Та гроза — неминучая.
— Как знать. Государь, сказывали, собрался в поход к Архангельскому, море глядеть. Может, второпях и запамятует.
— Не таков он, чтоб запамятовать, — обронил князь. — Доколе не управит всех нас, никуда не тронется.
— На все воля Господня, — заключил Украинцев. — Положимся же на его милость.
По крыше возка зашарили, зашелестели мягкие пальцы дождя. Он проливался как-то нехотя, то припуская, то вновь замирая. Небо стало медленно светлеть, листья и кусты обочь дороги обрели глянец, все посвежело, и в воздухе распространился тот особый запах, который источает прибитая дождем пыль.
— Я думал, что гроза грянет, — разочарованно протянул княжич Алексей. — А тут всего только дождь, да и то ленивый какой-то.
Они были уже в трех-четырех верстах от Троицы, когда тучи наконец-то грохнули, и молния, ослепив все окрест, соединила небо и землю. Она словно бы открыла занавес грозы. Тотчас откуда-то сорвался ветер, за первой молнией явилась вторая и воткнулась где-то поблизости. Деревья закланялись, моля дождь припустить сильно, и он послушно забарабанил.
— Ну вот, дождались — разразилось! — воскликнул Украинцев. — Остальных, небось, вымочит до нитки.
— Гроза выжидала и сорвалась, — удовлетворенно вымолвил княжич. Он был похож на своего отца: такое же вытянутое лицо, высокий лоб и карие глаза с искрой. Он был одет по-европейски: короткий камзол голубого плиса и узкие панталоны.
— Наша-то не сорвется, — вздохнул князь Василий, весь в плену своих мрачных мыслей. — Вот ужо она близится.
— Бог с тобою, князь, — урезонил его Украинцев. — Чему быть — того не миновать. Оставь дурные мысли.
— Хотел бы, да не могу. Вяжутся. Гоню — не отстают. Въелись, вцепились, впиявились. Да уж недолго и господам быть. Близок царский суд…
Через полчаса были уже в посаде. Главные монастырские ворота были заперты, стража стояла и снаружи.
— Доложи: князь Василий Голицын со товарищи на поклон к великому государю.
— Бить челом, — добавил Украинцев.
— Никого не велено впущать. А доложить доложу.
После трехчасового томительного ожидания пришел ответ: оставаться в посаде до указу — день, два, сколь придется. Воля государева будет объявлена чрез ближнего человека. А сам государь Петр Алексеевич видеть и говорить с князем и иными не пожелал.
— Да, плохо дело, — согласился Емельян, бывший дотоле ободрителем. — Видно, гневен государь, стало быть, милости ждать не приходится.
— Я ж о том толковал, — выдохнул князь и понурился. Жестокая тоска давила и гнела его неотступно. Сердце подкатило, казалось, к самому горлу. Даже княжич Алексей, бывший до того беспечен, глядя на отца, пригорюнился. Он никак не хотел поверить в то, что отца и все семейство постигнет опала: слишком славен и велик в его глазах был отец, слишком велики были его власть и влияние.
Расположились на постой в тиунской избе, населенной, кроме приказных, их немилостивыми сожителями — клопами и тараканами. Клопы ели их всю ночь, ели немилосердно, князь не сомкнул глаз и выкатился из избы за полночь, предпочтя постели возок. Он кое-как притулился и проспал остаток ночи.
Прошел день, другой, третий. Князь Василий не знал, что и думать. Может, братья Борис и Иван Голицыны, бывшие близ государя, вступились за него? И там, в стенах монастыря, ведутся переговоры, дабы смягчить его, князя Василия, участь, либо такая выдержка с умедлением — еще один способ кары кроме той, какая ему уготована.
Вот уже скоро более полвека, как он живет на земле, а столь тяжкого томления на его долю еще не выпадало. Заслужил ли? Со всех сторон оглядывал он свою жизнь, крупно выпирали из нее просчеты, ошибки, заблуждения, сами по себе малозначащие, ибо значительных он остерегался.
Самой значительной была связь с царевной Софьей. Можно ль было предвидеть? Когда она завязалась, пожалуй, нет. Тогда ставка была верной, а перспектива — радужной: женитьба на царевне. Да еще злосчастные Крымские походы… Не рассчитал, не следовало испытывать судьбу. Довольно было того, чем был награжден и возвеличен. Слава полководца была ни к чему. Мог бы предвидеть…
Близился расчет. Надобно ждать самого худшего. Хотя ежели братья постараются переломить Петра, то все может окончиться лишь лишением власти. Да и Бог с ней, с властью. Ведь она по сути своей — тяжкое бремя. Особенно после того, как прошли первые годы во власти, и тщеславие было утихомирено. Была бы она абсолютной, эта власть, мог бы повелевать по своему усмотрению. А то он ведь был подневолен: над ним — два царя и царевна. Хочешь — не хочешь, а приходилось плясать под их дудку. А еще бояре, Дума — и на нее оглядывайся. Можно ль угодить на всех?
Подневольная власть есть бремя. И ему приходилось нести это бремя годы и годы. Хорошо бы, разумеется, скинуть это бремя по своему хотенью. А когда его срывают насильно — больно. И душа его изболелась так, как еще никогда не бывало.
А ведь по существу во всем виновата царевна Софья. Ей он принес себя в жертву. Ей… и своему тщеславию. Что же это было? Ослепление! Меж женщин, которыми он владел, она выделялась более не статью — была грузна, большеголова, белилась и румянилась сверх меры, а когда он ее оголил, поначалу бросились в глаза короткие и кривоватые ноги. Нет, пленила она его живостью, начитанностью, меткостью мысли. И не в последнюю очередь безоглядной пылкостью. Словно дикая кобылица, после заточения вырвавшаяся на простор, она то носила его на себе, то, напротив, седлала, пришпоривая, впиваясь губами и языком, исторгая стоны и вопли. Его прежние любовницы были робки, несмелы, молчаливы и покорны. Они видели в нем господина. А царевна была правительницей и в постели, и в мыльне, она не давала спуску. Она позволяла ему все, но и себе не отказывала ни в чем. И в этом была не испытанная им дотоле острота.
Однажды она неожиданно предложила ему:
— Оголи двух девок своих в мыльне, я их поучу, как тебя ублажать.
Князь поначалу растерялся даже. Мыслимо ли такое?! Но она настаивала, и он покорился.
Девки вестимо заробели, но царевна их быстро вымуштровала, а то сама бесстыдно входила в любовную игру.
— Повторим? — спросила она его через неделю. — Угодили ль мы тебе, Васенька?
— Чрез меру, — отвечал он.
— Не робей! Им ведь неведомо, кто я. Баба и все. А когда принаряжусь, и вовсе меня не узнают.
Смела была до дерзости. С боярами — ровня, а то и вовсе превосходительна. А теперь вот на сворке, на привязи. Каково ей там, в монастыре. Видать, не сладко после властительного приволья…
На четвертый день ввечеру призваны они были наконец к ответу. Вышел думный дьяк с заготовленным указом, встал перед ними, развернул бумагу и стал монотонно читать:
— Боярин князь Василий Голицын! Великие государи приговорили: лишить тебя чести боярской и княжича твоего за многие твои пред государями вины, а именно: за то, что докладывал о делах государственных мимо них, а сестре их царевне Софье, равно и ее в указах велел писать ровно с великими государями. За то, что именовал ее великой государыней и на деньгах, и в книгах, она тако погналась. За то, что без толку много казны расточил, войску урон нанес в походах на Крым, а пробелу никакого крысам не учинил. За таковые вины положили великие государи сослать тебя со всем семейством твоим в Пустозерск и быть тебе там безысходно, а все имение твое отписать на великих государей…
Князь Василий стал бел как полотно. В глазах поплыли красные круги, он зашатался, ноги подогнулись, и он рухнул бы, но сын вовремя обхватил его обеими руками и удержал на себе.
Был суров приговор и Леонтию Неплюеву, верному товарищу князя. Он лишен был чина окольничего, всего имения, и местом ссылки ему назначена Кола. Венедикт Змеев был лишен думного дворянства и ему велено жить неисходно в его костромской деревне. Стольника Григорья Косогова и думного дьяка Емельяна Украинцева рассуждено оставить без наказания.
Смутная надежда на то, что братья выговорят ему не столь суровое наказание, рухнула. Князь Борис старался, но не преуспел.